Дискуссии о сталинизме и настроениях населения в период блокады Ленинграда: историография проблемы
Статья в книге "Память о блокаде: Свидетельства очевидцев и историческое сознание"Долгое время отечественная историография блокады Ленинграда развивалась лишь в одном направлении, допущенном официальной идеологией: на страницах исследований была детально отражена эпическая сторона событий как выражение героизма в битве за город. Однако далее исследователи не шли, и целый спектр проблем – от всем известных лишений до настроений населения блокадного Ленинграда – так и не нашел подробного освещения в литературе. «Полит.ру» публикует статью Никиты Ломагина «Дискуссии о сталинизме и настроениях населения в период блокады Ленинграда: историография проблемы», вошедшую в новую книгу «Память о блокаде: Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества» (Память о блокаде: Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: Материалы и исследования / Под ред. М. В. Лоскутовой. - М.: Новое издательство, 2006. - 392 с. - (Новые материалы и исследования по истории русской культуры. Вып. 2)). Настоящее издание представляет результаты исследовательских проектов Центра устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» и «Блокада ленинграда в коллективной и индивидуальной памяти жителей города» (2001-2003), посвященных анализу образа ленинградской блокады в общественном сознании жителей Ленинграда послевоенной эпохи. Исследования индивидуальной и коллективной памяти о блокаде сопровождает публикация интервью с блокадниками и ленинградцами более молодого поколения, родители или близкие родственники которых находились в блокадном городе.
Всестороннее изучение настроений и системы политического контроля в советский период в течение долгого времени было запретной темой в отечественной историографии. Как отмечает Т.М. Горяева, в обществе, в котором всячески камуфлировалось наличие разветвленной системы политического контроля, любые попытки ее изучения даже в исторической ретроспективе рассматривались как вероятность возникновения нежелательных аллюзий (Горяева 2002: 23). К тому же важно учитывать и большие сложности, связанные с изучением настроений. Дело в том, что многие духовные процессы, как сознательные, так и неосознанные, не оставили после себя никаких материальных свидетельств. Как отмечал Д. Тош, «любой исторический персонаж, даже самый выдающийся и красноречивый, высказывает лишь ничтожную часть своих мыслей….; кроме того, на поведение людей зачастую больше всего влияют убеждения, принимаемые как должное и потому не находящие отражения в документах» (Там же, 155). К этому следует добавить, что одним из важнейших условий выживания в период сталинизма, как показывают интервью с бывшими советскими гражданами в рамках Гарвардского проекта[1], было выпячивание лояльности режиму. Это нашло отражение в выступлениях на митингах, партийных собраниях, в некоторых письмах «во власть», а также жесточайшей самоцензуре. «Держи язык за зубами, не болтай, а если хочешь большего — хвали Сталина и партию», — таков был рецепт самосохранения, повторявшийся многими респондентами Гарвардского проекта (см., например: Harvard Project I/7: 18; IV/30: 22; IV/41: 21). По мнению одного из них, отличительной особенностью советских людей была глубокая пропасть «между внешней и внутренней жизнью». В своем большинстве «они говорили то, чего на самом деле не думали, и не говорили того, в чем, напротив, внутренне были уверены» (Ibid III/25: 48).
Отечественная историография блокады до недавнего времени развивалась в общих рамках советской литературы о Великой Отечественной войне. Используя предложенный в начале статьи метод рассмотрения историографии советского общества, прежде всего, как смены исследовательских парадигм, мы можем констатировать, что вся литература о блокаде Ленинграда до конца существования СССР определялась господствовавшей коммунистической идеологией и степенью относительной либеральности режима, позволявшего историкам в отдельные периоды браться за новые доселе запретные темы. Однако, существенным отличием отечественных (главным образом, ленинградских) историков, работавших в советское время, было то, что им удалось в мельчайших деталях раскрыть эпическую сторону битвы за город, показать героизм и трагедию Ленинграда. Не претендуя на детальное рассмотрение всей историографии битвы за Ленинград, которое отчасти уже нашло свое выражение в работах В.М. Ковальчука, А.Р. Дзенискевича и В.П. Гриднева, выделим несколько важных, на наш взгляд, этапов изучения избранной темы.
В годы войны и во второй половине 1940-х годов история блокады Ленинграда нашла свое отражение в целом ряде официальных документов: в опубликованных материалах местных органов власти, в периодической печати, в документах Нюрнбергского трибунала и косвенно даже в документах советской делегации, участвовавшей в работе редакционного комитета по подготовке Всеобщей декларации прав человека (ВДПЧ). Однако количество жертв и то, что происходило в Ленинграде в период блокады, тщательно скрывалось от советской и международной общественности. О трагедии Ленинграда в годы войны не было сказано ни слова в нотах наркома иностранных дел В. Молотова, которые были адресованы правительствам и народам союзников с целью мобилизации общественного мнения для более активной борьбы с гитлеровской Германией (январь-апрель 1942 года)[2].
В СССР предпринимались все усилия для того, чтобы ни до внутреннего, ни до внешнего читателя информация о страданиях ленинградцев не доходила. В первой ноте НКИД, как известно, говорилось о зверствах нацистов по отношению к гражданскому населению в только что освобожденных в результате контрнаступления под Москвой районах. Наряду с этим упоминались также такие крупные города, как Минск, Киев, Новгород, Харьков, которые оставались в руках противника и население которых испытывало на себе тяготы оккупации. Однако о Ленинграде не было сказано ни слова. Борьба за город продолжалась, положение было критическое и признание массовой гибели людей в Ленинграде могло крайне негативно повлиять не только на настроения защитников города, но и на настроения населения страны в целом. Характерно, что при этом советское правительство в нотах от 27 ноября 1941 года (Molotov notes: 16–20) и 27 апреля 1942 года (Ibid, 22–26) упоминало о нарушениях немцами норм международного права, в частности Гаагской конвенции 1907 года. Следует отметить, что международное право в то время формально не запрещало использование блокады и голода как средств ведения войны[3]. Ленинградская тематика в материалах Нюрнбергского военного трибунала занимала большое место «в общем потоке» и незначительное — как самостоятельная тема.[4]
В целом А.Р. Дзенискевич вполне справедливо отметил, что «…историография обороны Ленинграда в годы войны отличалась крайней односторонностью в подборке материала и освещении событий. Упор делался на героизм, патриотизм и верность народа делу партии. И хотя в целом подвиг ленинградцев был выдвинут на первый план и оценен правильно, но он в значительной степени обесцвечивался, делался однобоким и ходульным в результате замалчивания многих трудностей, ошибок руководства, огромности потерь и других отрицательных моментов. Такой была тенденциозность в годы войны» (Дзенискевич 1998: 10).
Намного раньше схожую точку зрения относительно художественно-популярной литературы высказал автор первой крупной монографии о блокаде Ленинграда А.В. Карасев. Он отмечал, что «среди литературных произведений о трудящихся Ленинграда в дни блокады мало крупных полотен» (Карасев 1959: 5). В большинстве это публицистические и мемуарные произведения советских писателей: Н. Тихонова (1943), А. Фадеева (1944), В. Инбер (1946), Вс. Вишневского.
С декабря 1941 года в Кировском и других районах Ленинграда работали специальные комиссии по сбору и обобщению материалов по истории районов в годы войны[5]. В апреле 1943 года было принято специальное постановление Ленинградского горкома и обкома ВКП(б) «О собирании материалов и составлении хроники “Ленинград и Ленинградская область в Отечественной войне против немецко-фашистских захватчиков”» (Карасев 1959: 6). Работа по собиранию материалов, хранению и составлению хроники была возложена на Ленинградский институт истории партии, который в течение 1940–1970-х годов не только подготовил и опубликовал несколько сборников документов[6], но и собрал богатейшую коллекцию воспоминаний о жизни в блокированном Ленинграде и партизанском движении.
К военному времени также относится появление первых работ о воздействии блокады на психику населения Ленинграда. К сожалению, результаты исследований, проведенных в период блокады сотрудниками института им. В.М. Бехтерева, были использованы лишь почти 60 лет спустя после их появления (Дзенискевич 2002: 90–108; в главе, посвященной деятельности института им. В.М. Бехтерева, рассматривается широкий круг проблем взаимосвязь между алиментарной дистрофией и психическими расстройствами, а также изменениями личности, изучение каннибализма). Значение подготовленной в январе 1943 года Б.Е. Максимовым рукописи «Некоторые наблюдения над течением депрессивных состояний в условиях осажденного города» состоит в том, что в ней впервые была предпринята попытка выявить основные группы факторов, которые оказывали воздействие на психику и настроения ленинградцев. К числу факторов, которые негативно влияли на настроения населения, относились: 1) окружение города противником и прекращение нормальных связей со страной; 2) близость немецких войск, что усиливало ощущение непосредственной военной опасности; 3) скорость, с которой город оказался в условиях блокады; 4) бомбежки и артобстрелы; 5) быстрый выход из строя городской инфраструктуры; 6) наличие в городе разнообразных провокационных слухов, способствовавших созданию панических настроений; и, наконец, 7) исключительные по тяжести переживания, связанные с голодом, массовой смертностью населения, незабываемые в их трагической насыщенности картины неубранных на улицах, в больницах и моргах трупов (Дзенискевич 2002: 90–91). Этой группе факторов, по мнению Б.Е. Максимова, противостояло ощущение большинством горожан справедливого характера войны и их интернационализм (Там же, 91–92). Автор рукописи вел полемику с теми специалистами, кто видел в поведении ленинградцев «синдром эмоционального паралича», «апатичного расслабления» и «отупения бойцов».
В период войны и в первые послевоенные годы о политическом контроле и настроениях, прежде всего, писали руководители УНКВД, а также представители «идеологического» цеха (Костин 1944; Кочаков, Левин, Предтеченский 1941). К периоду войны также относится публикация сборников документов (Ленинград в Великой Отечественной войне I; Сборник 1944). Появление воспоминаний в первые послевоенные годы было большой редкостью (Ленинградцы 1947).
После окончания войны характер историографии не менялся до 1948 года. Резкое изменение конъюнктуры произошло в 1948–1949 годах. Смерть Жданова и последовавшее затем так называемое «ленинградское дело» резко изменили обстановку — о роли города и его руководства в годы Великой Отечественной войны предпочитали не говорить вообще. «На долгих десять лет, — писал А.Р. Дзенискевич, — тема героической обороны Ленинграда практически была исключена из историографии Великой Отечественной войны» (Дзенискевич 1998: 11).
Лишь в конце 1950-х — начале 1960-х годов началась публикация научных работ, посвященных обороне Ленинграда, в которых приводились отдельные факты о политическом контроле и быте и развитии настроений в период блокады (Худакова 1958; Худакова 1960; Уродков 1958; Карасев 1959; Карасев 1956; Сирота 1960; Амосов 1964; Манаков 1967; Соболев 1965). Хотя в работах этого периода не рассматривались специально вопросы, связанные с настроениями в условиях битвы за Ленинград, они ввели в научный оборот значительное число документов и воспоминаний (В огненном кольце 1963).
Годы хрущевской «оттепели» благотворно повлияли на изучение блокады Ленинграда. В коллективной монографии «На защите Невской твердыни» (Князев и др. 1965) нашли свое отражение основные достижения историков, занимавшихся изучением блокады. К их числу относится и проблема изменения настроений под воздействием различных факторов, включая пропаганду противника. Авторам монографии удалось использовать некоторые документы и материалы из партийных и государственных архивов, правда, без соответствующих ссылок.
В 1965 году была опубликована статья В.М. Ковальчука и Г.Л. Соболева «Ленинградский реквием» (Ковальчук, Соболев 1965), в которой наиболее глубоко рассматривалась проблема потерь в Ленинграде в период войны и блокады. По сути, это была первая попытка пересмотра официальной версии численности жертв, нашедшей отражение, в частности, в материалах Нюрнбергского процесса. Очевидно, что проделанная авторами статьи работа выходила далеко за пределы данной темы. Поэтому неслучайно, что уже в 1967 году вышел в свет пятый том «Очерков истории Ленинграда», который был подготовлен Ленинградским отделением Института истории АН СССР.
Характерной чертой работ этого периода (как, впрочем, и работ вплоть до периода перестройки) была схожая структура всех публикаций о блокаде. В основе всех очерков был хронологический принцип изложения, который нашел свое отражение в названиях глав: «на дальних подступах», «на защиту Ленинграда», «прифронтовой город», «штурм отбит», «начало блокады», «холодная зима», «помощь Большой земли», «вторая блокадная зима», «Ленинград в 1943»; «великая победа под Ленинградом», «восстановление города-героя» (см., например: Карасев 1959; Очерки истории Ленинграда V; Непокоренный Ленинград 1985).
Немало и полных текстологических совпадений в разных работах. Это было связано не только с тем, что круг авторов, писавших о блокаде, был весьма ограничен, но и с цензурными ограничениями. Отстояв в Главлите право на публикацию той или иной мысли, их авторы предпочитали подчас не рисковать, готовя новый сборник или коллективную монографию. Приведем лишь одни пример. Известно, что в 1959 году А. Карасев опубликовал, пожалуй, первую фундаментальную работу по истории блокады. Наряду со многими другими проблемами, впервые поднятыми в монографии, ее автор косвенно затронул вопрос о неадекватной оценке ленинградским руководством складывавшейся в середине июля 1941 года ситуации вокруг города. В частности, он обратил внимание на то, что введение нормированной продажи продуктов питания по карточкам с 18 июля 1941 года не означало того, что военно-политическое руководство последовательно стремилось к экономии продовольственных ресурсов города. Напротив, одновременная с введением карточной системы организация продажи и по коммерческим ценам, вывоз продуктов питания для эвакуированных детей в июле–августе, организация двух продовольственных баз, в которых можно было приобрести товары для подарков бойцам — все это свидетельствовало о том, что в середине июля 1941 года «руководящие органы еще не предполагали, какая катастрофическая опасность таится в необеспеченности Ленинграда продуктами на длительный срок» (Карасев 1959: 128). Эта же мысль была полностью воспроизведена в «Очерках истории Ленинграда» (V: 179–180). Однако в новых идеологических условиях, когда «оттепель» начала 60-х годов стала сходить на нет, это было вполне оправданным шагом с целью отстаивания исторической правды. В целом же переходившие из книги в книгу заголовки и идеи неизбежно «застревали» в сознании читателей, задавая ориентиры для формирования памяти о блокаде Ленинграда.
В «Очерках истории Ленинграда» в годы войны впервые комплексно рассмотрены проблемы здравоохранения, а также культурной и научной жизни в блокированном городе. Ленинградские историки убедительно показали, что город не только выживал, но и не прекращал оставаться «культурной столицей» в нечеловеческих условиях. Кроме того, авторы «Очерков» восстановили картину тягот и лишений, которые выпали на долю горожан в период блокады, особенно зимой 1941–1942 годов, и с максимально возможной в условиях жесткой цензуры объективностью рассказали о настроениях населения. В частности, авторы главы о первых месяцах блокады и голодной зиме А.В. Карасев и Г.Л. Соболев смогли очень емко выразить доминировавшее настроение ленинградцев, отметив, что «каждый день, прожитый в осажденном городе, равнялся многим месяцам обычной жизни. Страшно было видеть, как час от часу иссякают силы родных и близких. Люди чувствовали приближение собственной кончины и смерти близких людей и не находили в эти мрачные дни почти никаких средств спасения (курсив наш. — Н.Л.). Горе пришло в каждую семью» (Очерки истории Ленинграда V: 198). Г.Л. Соболев, являющийся автором многих глубоких исследований по социальной истории Октябрьской революции, точно подметил особенности развития настроений в условиях нового кризиса, обусловленного войной и блокадой. Они сводились к быстрой интернализации ленинградцами собственного опыта выживания в условиях блокады и стремительной переоценке ценностей. Однако всего несколькими страницами далее авторы указанной главы заключают свои рассуждения о массовых настроениях в самый сложный период ленинградской эпопеи патетически, в значительной степени дезавуировав ранее сделанный вывод. «Массовая смертность, — отмечали они, — не породила среди жителей блокированного города отчаяния и паники. Они боролись до последнего дыхания и умирали, как герои, завещая живым продолжать защиту Ленинграда» (Там же, 201). Разве фатализм и страх, о которых идет речь в первой из приведенных цитат, не предполагает возможности отчаяния? Разве неспособность помочь близким, их смерть, обреченность не означают того же отчаяния хотя бы у части населения?
Небесспорен, на наш взгляд, и тезис о «тесной связи парторганизации с массами в самые тяжелые дни блокады», точнее его доказательство. Предложенный авторами способ определения популярности партии и власти в военные годы с использованием статистических данных о приеме новых членов в условиях относительной свободы выбора вряд ли может подвергаться сомнению. Более того, его следует использовать. Однако вне общего контекста развития ленинградской парторганизации подобные попытки будут носить несколько односторонний характер. Решающим доводом в пользу тезиса о единстве партии и народа являются данные о приеме в члены ВКП(б) «многих сотен ленинградцев» в декабре 1941-го — марте 1942 года. Однако, хотя и приведены сведения о приеме месяц за месяцем (970 человек в декабре 1941 года, 795 — в январе 1942 года, 615 — феврале, наконец, 728 — в марте), обойден вниманием вопрос о динамике приема в партию с начала войны до установления блокады. Если в первые недели войны на волне патриотического подъема в партию вступало больше новых членов, чем в мирное время, то в сентябре 1941 года прием в партию фактически приостановился, сократившись вдвое по сравнению с декабрем. Вероятно, корректнее было бы говорить либо о частичном восстановлении пошатнувшегося авторитета партии (и власти) в указанный период, либо о преодолении самим партаппаратом низового и среднего уровня кризиса, в котором он оказался в конце августа 1941-го — сентябре 1941 года, когда проявилась его неспособность привлечь в партию трудящихся Ленинграда. Очевидно, что подобные рассуждения были недопустимы в условиях подготовки к празднованию 50-летия Октября, когда вышел пятый том «Очерков». Важно для нас, однако, не то, что не было сделано (и попросту не могло быть сделано) ленинградскими историками применительно к изучению настроений, а то, что сделать удалось. В данном случае речь шла о первой попытке применить некоторые методы социальной истории, апробированные на материале истории революций 1917 года для оценки ситуации в 1941–1944 годах.
В целом во второй половине 1960-х годов и в последующие полтора десятилетия был опубликован ряд крупных работ о военном Ленинграде, о деятельности Ленинградской партийной организации. В них нашли отражение некоторые аспекты настроений, витавших в городе и на фронте (900 героических дней 1966; Филатов 1965; Мерецков 1968; Оборона 1968; Очерки истории Ленинградской организации ВЛКСМ 1969; В осажденном Ленинграде 1969; Жуков I–II; Дзенискевич и др. 1974; Беляев 1975; Дзенискевич 1975; Ковальчук 1977; Соболев 1966; Бычевский 1967; Кулагин 1978; Рубашкин 1980; Гладких 1980; В годы суровых испытаний 1985; Князев и др. 1965; Шумилов 1974; Павлов 1983; Очерки истории Ленинградской организации КПСС II; Буров 1979; Очерки истории Ленинградской организации КПСС 1980). Речь, прежде всего, шла о проявлениях патриотизма всеми слоями населения жителей города. В названных трудах приведено множество новых фактов о жизни, труде и борьбе ленинградцев в период блокады. Окончание «оттепели» привело к тому, что вместо «обобщения материала и попыток создать крупные работы историки были вынуждены обращаться к вопросам более частным, позволявшим избежать “острых” моментов и нежелательных сюжетов… У всех [книг] был один общий недостаток. Их авторы тщательно обходили личности и сюжеты, на которые свыше было наложено “табу”» (Дзенискевич 1998: 17, 19).
Большим событием в изучении и документировании истории блокады была «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина. Впервые, пожалуй, ими были использованы методы устной истории — интервью с блокадниками, позволившие получить уникальный материал, впоследствии, правда, ограниченный цензурой (более 60 интервью не попали в книгу). «Люди-свидетели, люди-документы», по образному выражению авторов, представили подвиг и трагедию Ленинграда одновременно. Дневниковая часть книги, состоящая из свидетельств историка-архивиста Г.А. Князева, школьника-подростка Ю. Рябинкина и матери двух маленьких детей Л.Г. Охапкиной дополняет первую часть. Эта книга, написанная «в соавторстве с народом» (Рубашкин 1996: 428), внесла огромный вклад в исследование блокады, задала ему совершенно новый ракурс — восприятия ленинградской эпопеи через судьбы отдельных людей, их переживания, поступки и настроения.
Значительным вкладов в изучение ленинградской тематики внес А.Р. Дзенискевич. Его работа о ленинградских рабочих 1938–1945 годов (Дзенискевич 1986) является одним из лучших исследований по этому периоду, хотя и на ней сказались ограничения, связанные с господствовавшими в то время идеологическими установками.
Идеологическая работа Ленинградской парторганизации в период войны нашла свое отражение в монографии А.П. Крюковских (Крюковских 1988). В этом исследовании показана пропагандистская деятельность ВКП(б) как один из важнейших факторов, воздействовавших на настроения населения города[7].
В целом необходимо вновь подчеркнуть, что изучение настроений в период битвы за Ленинград значительно отстает от общего уровня исследований по истории обороны Ленинграда и военного периода истории города в целом. В тех работах, где каким-либо образом затрагивалась проблема настроений, превалировал весьма односторонний подход к сложным процессам, происходившим в общественном сознании в разные периоды битвы за Ленинград. В частности, по вполне понятным причинам, вне поля зрения советских историков оказались все «негативные» настроения, что не позволяет воссоздать целостную картину морально-политического климата в городе и действующей армии в ходе самой продолжительной битвы всей Второй мировой войны. Такое положение дел отражало общие черты советской историографии, которая, как отмечала Е. Зубкова, до начала 1990-х годов традиционно предпочитала историко-политологические темы. В этих работах советская история была представлена, главным образом, как результат изолированных действий «верхов», тогда как умонастроения и особенности восприятия рядовых граждан оставались достоянием дневниковых наблюдений, путевых записок, мемуаров (Зубкова 2000: 5).
Что же касается конкретных исследований, то работ, изучающих настроения, стереотипы мышления, особенности поведения советских людей, не было. Лишь в последние годы появились интересные исследования, посвященные революции, Гражданской войне, периоду 20-х и 30-х годов (Революция 1997; Булдаков 1997; Холмс 1994; ВЧК-ОГПУ 1995; Российская повседневность 1995; Осокина 1998; Запад 1996; Шинкарук 1995 и др.). Одной из главных причин сложившейся ситуации был «ограниченный доступ к источникам, содержащим информацию историко-ментального характера. С конца 20-х до конца 50-х годов в СССР не функционировали публичные социологические службы, вся информация о настроениях была отнесена к категории секретной… Секретные материалы о настроениях населения вплоть до начала 90-х годов были совершенно недоступны» (Зубкова 2000: 5–6).
В годы перестройки и особенно в 1990-е годы историки обратились к исследованию многих ранее запретных тем, стали осваивать новые методологические подходы к изучению прошлого. Что же касается освоения новой методологии, то в самом начале последнего десятилетия среди обществоведов стала наиболее популярной модель тоталитаризма (Тоталитаризм 1989; Тоталитаризм и социализм 1990; Бакунин 1993; Кузнецов 1993; Кузнецов 1995; Данилов, Косулина 1995; Мау 1993; Трукан 1994). Единства в интерпретации сущности и генезиса тоталитаризма российские историки, политологи и экономисты не достигли. Одни склонны ставить знак равенства между тоталитаризмом и всем периодом советской власти (А.В. Бакунин), другие ведут отсчет тоталитарной модели с «революции сверху» (А.А. Данилов, Л.Г. Косулина) (Горяева 2002: 35). Однако большинство исследований сходится в том, что важнейшей чертой тоталитаризма было стремление государства ко всеохватывающему контролю во всех сферах общественной и частной жизни. Отличие же «авторитарного» режима состоит в том, что государство не стремится к абсолютному контролю над обществом и оставляет ряд сфер, более или менее свободных от прямого вмешательства власти (экономика, наука, искусство, личная жизнь граждан) (Измозик 1995: 3).
Мы считаем, что теорию тоталитаризма следует понимать как веберовский идеальный тип, учитывая при этом, что в период войны общество как социальный организм претерпевало существенные изменения и что имела место социальная и политическая активность населения СССР (в том числе и направленная против существующего режима). Мы солидарны с Ю.И. Игрицким, который полагает, что тоталитарным было государство, а не советское общество, поскольку идеология не имела всеобъемлющего характера и не была религией для всех граждан (Игрицкий 1993: 9). Теория тоталитаризма, лишенная своего идеологического подтекста, по-прежнему объективно способствует лучшему пониманию сути того политического режима, который сложился в СССР.
Лишь во второй половине 1990-х годов появились первые публикации ранее секретных документов, характеризующих общественные настроения в советское время: информационные сводки ВЧК-ОГПУ, НКВД, партийных органов, письма во власть и так далее (Советская деревня I; Голос народа 1998; Общество и власть 1998; Письма во власть 1998 и др.). К этому же времени относятся попытки преодоления догматизма в представлении массового сознания накануне и в годы Великой Отечественной войны.
Применительно к довоенному периоду жизни Ленинграда заслуживает внимания книга Н.Б. Лебиной, в которой исследованы новые в отечественной историографии стороны городской жизни (преступность, алкоголизм, проституция, религия, отдых, частная жизнь и другие), представленные в ней не как «родимые пятна капитализма», а как результат глубокой трансформации общества, отчасти — следствие недовольства действительностью. Работа опирается в основном на архивы Санкт-Петербурга (Лебина 1999). Приведенные автором данные об этих явлениях не только указывают на многообразие и сложность отношений власти и общества в межвоенный период, но и могут быть интерпретированы как проявление пассивного протеста по отношению к режиму или фроммовское бегство от свободы. Книга Н.Б. Лебиной, бесспорно, усиливает позиции противников тоталитарной модели советской истории.
Во многом под влиянием англо-американской историографии и социологии в последние годы появились глубокие исследования «советской субъективности» (Halfin, Hellbeck 1996; Halfin 2000; Kharkhordin 1999), материальной культуры при сталинизме (Buchli 1999), разнообразных проблем распределения и потребления (Hessler 2000; Ocokina 2001; Moskoff 1990; Lovell, Ledeneva, Rogachevskii 2000; Siegelbaum 2000), жизни в коммунальных квартирах (Утехин 2001; Colton 1995), юмора (Thurston 1991), индустриализации и рабочих (Siegelbaum 1998; Hoffman 1991; Andrle 1988), доносительства (Accusatory Practices 1997; Fitzpatrick 1996; Alexopulos 1997, а также специальный выпуск Russian History, № 1–2 за 1997 год, который был посвящен доносам и доносительству) и так далее.
Своеобразную систему координат в изучении настроений в годы войны предложил Ю.А. Поляков, который предпринял попытку «разобраться в сложном и противоречивом настрое народа, вопреки всему выигравшего тяжелейшую в его истории войну», оперируя понятиями, «которые еще недавно именовались «источниками победы», «народной войной», «истоками народной силы» и тому подобное (Поляков 1999: 173).
«Система доказательств» относительно доминанты общественных настроений, по мнению Ю.А. Полякова, должна, прежде всего, включать «реальное поведение людей, в котором находит проявление их массовое сознание». При этом ни социологические опросы, «ни статистические данные о росте производства и производительности труда, ни бесчисленные резолюции митингов и собраний, ни телеграммы, письма, высказывания, газетные корреспонденции и т.д. и т.п. сами по себе не могут служить убедительными свидетельствами. Равно как и многочисленные материалы негативного характера, которые получили едва ли не монополию на публикацию в девяностые годы» (Там же, 193). Вероятно, можно было бы полностью согласиться с этим утверждением, если не принимать во внимание мощный механизм репрессий, который не позволял в условиях тыла какое-либо поведение, отличное от желаемого властью. На это обстоятельство, впрочем, указал сам автор анализируемой статьи, высказав весьма смелое суждение о том, что «довольно значительное по сравнению с другими странами число коллаборационистов на оккупированных территориях свидетельствовало о сепаратистских тенденциях среди ряда национальностей, а также о наличии социально-политической оппозиции» (Там же, 176).
Следовательно, далеко не все признавали легитимность советской власти, хотя бы на окраинах СССР. Далее Ю.А. Поляков, пожалуй, впервые среди ученых самого высокого ранга (по формальному и неформальному статусу) прямо подчеркнул, что существовало отношение к войне, отличное от патриотического. «Оно, несомненно, существовало и имело немало заметных проявлений, прежде всего антисоветского, антикоммунистического и антисемитского толка… Не требуется доказательств того, что в оккупированных республиках и областях антисоветские и пронемецкие настроения становились открытыми, означая сотрудничество с оккупантами. На всей же основной территории страны подобные взгляды не могли, естественно, высказываться открыто, они карались по законам военного времени» (Там же, 194). И, наконец, отмечая, что «вопрос о коллаборационизме, его действительных причинах и масштабах требует еще дальнейших глубоких исследований», Ю.А. Поляков пишет, что «немало людей в силу националистических или политических соображений, а также из числа просто уверовавших в немецкую победу, в той или ной форме сотрудничало с германскими властями… Огромная масса, судя по множеству свидетельств, …оказалась попросту запуганной. Неимоверная жестокость гитлеровцев вселяла страх и парализовала волю людей» (Там же, 195). Поставленные Ю.А. Поляковым вопросы представляются чрезвычайно важными как в общем контексте изучения Великой Отечественной войны, так и отдельных ее битв, включая ленинградскую эпопею.
Большое значение имеют работы Е. Сенявской о различных аспектах настроений в СССР в военное время (Сенявская 1995), а также Е. Зубковой и А. Ваксера, относящиеся к массовым настроениям в советском обществе в послевоенное время (Зубкова 2000; Ваксер 2001: 303–328). Как отмечает Е. Сенявская, в настоящее время «мы становимся свидетелями настоящего взрыва к “человеческому измерению войны”… Это объясняется, с одной стороны, радикальными переменами в обществе, которые повлияли и на общественные науки, отказавшиеся от догматизма и идеологических ограничений, а с другой — сильным влиянием на отечественную историографию новых тенденций в мировой исторической науке, в том числе укрепления позиций такого обращенного к исследованию человека направления, как “социальная история”» (Сенявская 2002: 137). Как уже отмечалось, некоторые ранее запретные проблемы стали предметом серьезного исследования. Например, авторы четырехтомного труда о Великой Отечественной войне, справедливо подчеркивая, что в массовом сознании советских людей «преобладал государственный патриотизм», тем не менее, указывают: «Неправомерно замалчивать тот факт, как это зачастую делалось ранее, что имело место и иное отношение к войне, которое выражалось по-разному». И далее, развивая свою мысль, они пишут: «Например, на оккупированной территории антисоветские и пронемецкие настроения нередко выливались в пособничество и сотрудничество с врагом. На всей остальной территории они не могли, естественно, проявляться открыто, ибо их носители карались бы по законам военного времени. Были и такие…, которые открыто не выступали против участия в освободительной войне, но вместе с тем всячески стремились отсидеться в тылу, а если, вопреки своей воли, одевали военную форму, то при удобном случае дезертировали». К их числу относились националистические элементы, выходцы из господствовавших в дореволюционное время классов и социальных групп, значительная часть населения республик, вошедших в состав СССР накануне войны, многочисленные жертвы коллективизации и репрессий 1930-х годов (Великая Отечественная война IV: 11–12).
Изучение коллаборционизма, а также деятельности органов госбезопасности на региональном уровне также является чрезвычайно важным явлением в развитии отечественной историографии сталинизма (см.: Гиляхов 2003; Окороков 2003; Вольхин 2003). В них впервые комплексно исследованы малоизученные проблемы, в научный оборот введено значительное количество архивных материалов, по-новому раскрыты важные и до сих пор спорные вопросы (Бюллетень ВАК 2003: 10). Настроения населения в период позднего сталинизма нашли отражение в докторской диссертации Е.Ю. Зубковой (Зубкова 2003), а в годы хрущевской «оттепели» — в диссертационном исследовании Ю.В. Аксютина (Аксютин 2003). В названных работах осуществлен комплексный подход к изучению общественных настроений, рассматриваемых как одна из составляющих механизма взаимодействия общества и власти.
Одной из первых попыток комплексного рассмотрения «белых пятен» истории блокады была дискуссия историков, состоявшаяся 20–22 января 1992 года. В ней приняли участие практически все ведущие ученые, писатели и публицисты, занимающиеся военной тематикой. Стенограмма почти 200 выступлений, а также подготовленных текстов составила ядро опубликованной в 1995 году книги. Как отмечает в предисловии составитель книги В. Демидов, «читатель впервые, пожалуй, не встретит здесь былого пресного «единомыслия», всезнайства и не подлежащих сомнению истин» (Блокада рассекреченная 1995: 7).
Сборник статей «Ленинградская эпопея: Организация обороны и население города», утвержденный к печати Санкт-Петербургским филиалом Института российской истории РАН в 1995 году, во многом носил новационный характер. Его авторов, по мнению В.А. Шишкина, отличала попытка «рассматривать события исключительно с позиций научной объективности» по целому ряду важнейших вопросов. К их числу относились: стратегическое значение битвы за Ленинград; роль партийной организации в обороне города, включая допущенные ею просчеты; поддержание коммуникаций с Большой землей; культурная и научная жизнь; военно-промышленный комплекс города; настроения защитников и населения Ленинграда; религиозная жизнь в осажденном городе и другие (Ленинградская эпопея 1995).
Существенный вклад в изучение настроений рабочих и ополченцев, защищавших Ленинград в наиболее тяжелые первые месяцы войны, внес А.А. Дзенискевич. Опираясь на материалы Кировского райкома ВКП(б), а также Горкома партии и политотделов армии народного ополчения[8], он показал, что начало войны характеризовалось не только высоким патриотическим подъемом ленинградских рабочих, но и «отрицательными явлениями» — «распространялись всевозможные слухи, выплеснулось на поверхность озлобление обиженных, притесненных, прошла волна справедливых критических высказываний в среде рабочих, возмущенных и обеспокоенных явными ошибками партии и правительства во внутренней и внешней политике» (Дзенискевич 1998б: 75). Наряду с деятельностью противника по распространению слухов и листовок одной из причин нервозности населения была нераспорядительность самой власти, проводившей некоторые мероприятия без должной подготовки. Одним из них была эвакуация детей в те места Ленинградской области, которые вскоре оказались в районе боевых действий, что вызвало большое волнение среди женской части населения.
А.Р. Дзенискевич высказал предположение, что носителями недовольства среди рабочих, «как правило», были вчерашние крестьяне, которые пережили раскулачивание и коллективизацию. Что же касается потомственных рабочих, то чаще всего это были лица, пострадавшие в результате репрессивных мер, направленных на укрепление трудовой дисциплины (Там же: 77–78). К сожалению, каких-либо статистических данных в подтверждение высказанного предположения, в работе не приведено. Заканчивая характеристику настроений рабочих Ленинграда в первые месяцы войны, А.Р. Дзенискевич обратил внимание на то, что в зафиксированных выступлениях рабочих постоянно звучали упоминания гражданской войны и куда реже — зимней войны с Финляндией. «Относительно редко говорили рабочие о “завоеваниях социализма” и о своем благополучии. Почти не встречается национальная тема… Чаще возникает тема традиций, мести, кровного родства, дела отцов-сыновей и так далее» (Там же, 85). В основе массового патриотического подъема большинства рабочих были разные причины и, прежде всего, «исконный национальный патриотизм», «территориальный патриотизм», связанный с защитой своего города, своего предприятия, дома и своих семей и, наконец, известная идеологизированность мышления ядра ленинградского рабочего класса (Там же, 81).
Новаторский характер в изучении политического контроля в период сталинизма в Северо-Западном регионе носит монография В.А. Иванова. Одна из глав книги специально посвящена деятельности репрессивных органов в блокированном Ленинграде. Автору удалось ввести в научный оборот значительное число документов наркомата внутренних дел, раскрывающих основные направления его работы в годы войны, а также взаимодействие с военным советом Ленинградского фронта и руководством Городского комитета ВКП(б). Впервые в отечественной литературе затрагиваются вопросы деятельности негласного секретно-политического отдела, военной цензуры, прослушивания телефонных разговоров и так далее (Иванов 1997: 276–285). Одна из важнейших идей, высказанных в книге, созвучна взглядам представителей школы тоталитаризма. В.А. Иванов полагает, что в условиях войны государственный аппарат использовал страх как «мощный регулятор поведенческих навыков и умений… людей. Отсюда напрашивался только один вывод — его следовало не только постоянно генерировать, но и придавать ему черты ритуальности, эстетизировать» (Там же, 242–243).
Одновременно наращивался и ресурсный потенциал изучения блокады. Подготовленный Б. Сурисом двухтомник писем ленинградских художников периода войны существенно пополнил корпус источников личного происхождения. Далеко не все художники остались в Ленинграде — война многих разбросала по разным городам, некоторые оказались на фронте. Поэтому тема Ленинграда и блокады не была в них доминирующей. Тем не менее общим для них, по мнению составителя, был высокий уровень моральных принципов, а также их беззаветная преданность искусству (Сурис I: 13). В ряде писем приведены факты из жизни в блокадном Ленинграде, которые рисуют «иерархию потребления», существовавшую и в среде художников (Там же, 119).
В 1995 году был опубликован сборник «Ленинград в осаде», в который вошло более двухсот новых документов из архивов Санкт-Петербурга практически по всем аспектам битвы за Ленинград, включая, в частности, поддержание общественного порядка (23 документа) и настроения населения (десять документов, в том числе по военным месяцам 1941 года только три документа). Очевидно, что этого было явно недостаточно для всестороннего исследования и проблемы политического контроля, и настроений в осажденном городе. В 1996 году вышел в свет сборник документов из архива УФСБ об оценке ленинградцами важнейших событий международной жизни в годы войны. В нем были приведены 44 спецсообщения, находившиеся ранее на секретном хранении (Международное положение 1996). В 2004 году корпус опубликованных источников личного происхождения из Большого дома пополнился четырьмя дневниками военного времени, чьи авторы-ленинградцы были арестованы органами НКВД. Дневники Н.П. Горшкова, А.И. Винокурова, С.И. Кузнецова и С.Ф. Путякова, в которых есть пометки следователей НКВД, не только проливают свет на эволюцию настроений представителей разных социальных групп — бухгалтера, учителя, рабочего и выходца из деревни, но и показывают страхи самой власти (Блокадные дневники 2004).
Завершая обзор публикации документов по истории блокады, назовем еще одну работу, в которой представлены документы спецслужб противоборствующих сторон. Это 28 документов немецкой военной разведки 18-й армии, 19 сводок (или их фрагментов), подготовленных СД, и 40 спецсообщений УНКВД ЛО, главным образом, о продовольственном положении и настроениях населения в 1941–1943 годах (Ломагин 2001). Наконец, усилиями большого коллектива историков и архивных работников был издан сборник документов о помощи страны Ленинграду в период обороны города. В сборник вошли постановления, распоряжения, справки, стенограммы докладов, письма, телеграммы и так далее из фондов Центрального государственного архива историко-политических документов СПб. и Центрального государственного архива СПб., свидетельствующие о «сплоченности народов нашей страны перед угрозой их порабощения» (Страна Ленинграду 2002: 8).
К 300-летнему юбилею Санкт-Петербурга в «Историческом архиве» из 156 документов, непосредственно касавшихся Ленинграда, был опубликован 21 документ ГКО СССР, освещающий мероприятия по обеспечению жизнедеятельности Ленинграда в 1941–1945 годах. (Государственный Комитет Обороны 2003). В жанре хроники к юбилею Санкт-Петербурга в Москве появилось издание, основная ценность которого состояла во введении в научный оборот некоторых новых документов и материалов о жизни города в период с начала войны до снятия блокады (Комаров, Куманев 2004).
Ряд новых документов о жизни в блокированном Ленинграде и настроениях населения опубликован в подготовленном Институтом военной истории сборнике. В пятой части книги представлены документы о быте, напряженном труде и массовом проявлении патриотизма, который «в конечном счете и определил исход борьбы» (Блокада Ленинграда в документах 2004: 5).
Наиболее сбалансированный и объективный анализ ленинградской эпопеи представлен в главе «Великая Отечественная война: Блокада», написанной В.М. Ковальчуком для фундаментального труда Санкт-Петербургского института истории, посвященного 300–летнему юбилею Санкт-Петербурга (Санкт-Петербург 2003: 532–600). Однако объем главы не позволил подробно осветить все важнейшие аспекты самой продолжительной битвы Второй мировой войны. Воздействие событий на советско-финском фронте на настроения защитников и населения Ленинграда отражено в монографии Н.И. Барышникова (Барышников 2002), хотя данная проблематика не была основным объектом его исследования.
И все же до сих пор в отечественной и зарубежной литературе проблема изучения настроений не нашла пока должного внимания. Несмотря на «архивный взрыв»[9], который произошел в постсоветской России и нашел свое отражение в издании множества документов по советской истории, включая проблемы массового сознания, по-прежнему опубликовано явно недостаточно материалов о настроениях населения в 1941–1945 годах.
Опубликованный в 2003 году в серии «Документы советской истории» сборник о советской повседневности и массовом сознании в 1939–1945 годах лишь частично заполняет существующую лакуну. Он построен по проблемному принципу компановки документов. Авторы концентрируют внимание на таких темах, как образ власти в массовом сознании, преступность и девиантное поведение, репрессии в годы войны, потребление и качество жизни и так далее (Советская повседневность 2003: 5) Однако издание не дает представления о динамике изменения настроений в каком-либо конкретном регионе страны.
На современное развитие отечественной историографии большое влияние оказывают работы западных авторов, намного раньше начавших изучение социальной истории СССР и использовавших для этого в том числе и методы устной истории. До середины 1990-х годов двумя основными направлениями исследований советской истории являлись концепция тоталитаризма и школа, представленная ее критиками, традиционно именуемыми «ревизионистами». К ним относилось молодое поколение американских социальных историков, находящихся под влиянием возникшей более полувека назад французской школы Анналов, последователи М. Блока и Ф. Броделя. В области исследования СССР американские и британские социальные историки серьезно заявили о себе в начале 1970-х годов[10].
Сегодня у теории тоталитаризма осталось мало защитников. Тем не менее работа Х. Арендт «Истоки тоталитаризма» (Arendt 1958) до сих пор сохраняет статус классической. По-прежнему часто цитируется книга К. Фридриха и З. Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия» (Fridrich, Brzezinski 1956). И если популярность теории тоталитаризма пошла на убыль, то сама концепция получила новую жизнь. Многие исследователи в бывшем Советском Союзе в начале 1990-х годов полагали, что слово «тоталитаризм» наилучшим образом описывал их исторический опыт. Некоторые западные ученые, в свою очередь, до сих пор считают концепцию тоталитаризма весьма ценной (Malia 1992: 89–106). Если определение конкретного общества как тоталитарной системы считается слишком абстрактным, то понятие «тоталитарный», будучи своего рода «ключом», дает информацию о целях и практике различных правительств.
Изначально изучение сталинизма развивалось в рамках модели тоталитаризма. Этот подход характеризовался вниманием, прежде всего, к проблеме государственного контроля и его распространения на новые сферы жизни общества. Первым документальным исследованием о сталинизме была книга М. Фэйнсода (Fainsod 1958), в основу которой были положены материалы Смоленского партийного архива. Применительно к проблемам изучения собственно советского общества в условиях отсутствия «независимых институтов» или «самостоятельных политических сил» было неясно, что же изучать и было ли вообще общество как таковое (Kotkin 1995: 2). Когда же речь заходила об изучении массовых настроений, то возникал естественный скептицизм в отношении официальных советских источников по этой теме.
http://polit.ru/research/2006/05/08/lomagin.html
Статья в книге "Память о блокаде: Свидетельства очевидцев и историческое сознание"Долгое время отечественная историография блокады Ленинграда развивалась лишь в одном направлении, допущенном официальной идеологией: на страницах исследований была детально отражена эпическая сторона событий как выражение героизма в битве за город. Однако далее исследователи не шли, и целый спектр проблем – от всем известных лишений до настроений населения блокадного Ленинграда – так и не нашел подробного освещения в литературе. «Полит.ру» публикует статью Никиты Ломагина «Дискуссии о сталинизме и настроениях населения в период блокады Ленинграда: историография проблемы», вошедшую в новую книгу «Память о блокаде: Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества» (Память о блокаде: Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: Материалы и исследования / Под ред. М. В. Лоскутовой. - М.: Новое издательство, 2006. - 392 с. - (Новые материалы и исследования по истории русской культуры. Вып. 2)). Настоящее издание представляет результаты исследовательских проектов Центра устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» и «Блокада ленинграда в коллективной и индивидуальной памяти жителей города» (2001-2003), посвященных анализу образа ленинградской блокады в общественном сознании жителей Ленинграда послевоенной эпохи. Исследования индивидуальной и коллективной памяти о блокаде сопровождает публикация интервью с блокадниками и ленинградцами более молодого поколения, родители или близкие родственники которых находились в блокадном городе.
Всестороннее изучение настроений и системы политического контроля в советский период в течение долгого времени было запретной темой в отечественной историографии. Как отмечает Т.М. Горяева, в обществе, в котором всячески камуфлировалось наличие разветвленной системы политического контроля, любые попытки ее изучения даже в исторической ретроспективе рассматривались как вероятность возникновения нежелательных аллюзий (Горяева 2002: 23). К тому же важно учитывать и большие сложности, связанные с изучением настроений. Дело в том, что многие духовные процессы, как сознательные, так и неосознанные, не оставили после себя никаких материальных свидетельств. Как отмечал Д. Тош, «любой исторический персонаж, даже самый выдающийся и красноречивый, высказывает лишь ничтожную часть своих мыслей….; кроме того, на поведение людей зачастую больше всего влияют убеждения, принимаемые как должное и потому не находящие отражения в документах» (Там же, 155). К этому следует добавить, что одним из важнейших условий выживания в период сталинизма, как показывают интервью с бывшими советскими гражданами в рамках Гарвардского проекта[1], было выпячивание лояльности режиму. Это нашло отражение в выступлениях на митингах, партийных собраниях, в некоторых письмах «во власть», а также жесточайшей самоцензуре. «Держи язык за зубами, не болтай, а если хочешь большего — хвали Сталина и партию», — таков был рецепт самосохранения, повторявшийся многими респондентами Гарвардского проекта (см., например: Harvard Project I/7: 18; IV/30: 22; IV/41: 21). По мнению одного из них, отличительной особенностью советских людей была глубокая пропасть «между внешней и внутренней жизнью». В своем большинстве «они говорили то, чего на самом деле не думали, и не говорили того, в чем, напротив, внутренне были уверены» (Ibid III/25: 48).
Отечественная историография блокады до недавнего времени развивалась в общих рамках советской литературы о Великой Отечественной войне. Используя предложенный в начале статьи метод рассмотрения историографии советского общества, прежде всего, как смены исследовательских парадигм, мы можем констатировать, что вся литература о блокаде Ленинграда до конца существования СССР определялась господствовавшей коммунистической идеологией и степенью относительной либеральности режима, позволявшего историкам в отдельные периоды браться за новые доселе запретные темы. Однако, существенным отличием отечественных (главным образом, ленинградских) историков, работавших в советское время, было то, что им удалось в мельчайших деталях раскрыть эпическую сторону битвы за город, показать героизм и трагедию Ленинграда. Не претендуя на детальное рассмотрение всей историографии битвы за Ленинград, которое отчасти уже нашло свое выражение в работах В.М. Ковальчука, А.Р. Дзенискевича и В.П. Гриднева, выделим несколько важных, на наш взгляд, этапов изучения избранной темы.
В годы войны и во второй половине 1940-х годов история блокады Ленинграда нашла свое отражение в целом ряде официальных документов: в опубликованных материалах местных органов власти, в периодической печати, в документах Нюрнбергского трибунала и косвенно даже в документах советской делегации, участвовавшей в работе редакционного комитета по подготовке Всеобщей декларации прав человека (ВДПЧ). Однако количество жертв и то, что происходило в Ленинграде в период блокады, тщательно скрывалось от советской и международной общественности. О трагедии Ленинграда в годы войны не было сказано ни слова в нотах наркома иностранных дел В. Молотова, которые были адресованы правительствам и народам союзников с целью мобилизации общественного мнения для более активной борьбы с гитлеровской Германией (январь-апрель 1942 года)[2].
В СССР предпринимались все усилия для того, чтобы ни до внутреннего, ни до внешнего читателя информация о страданиях ленинградцев не доходила. В первой ноте НКИД, как известно, говорилось о зверствах нацистов по отношению к гражданскому населению в только что освобожденных в результате контрнаступления под Москвой районах. Наряду с этим упоминались также такие крупные города, как Минск, Киев, Новгород, Харьков, которые оставались в руках противника и население которых испытывало на себе тяготы оккупации. Однако о Ленинграде не было сказано ни слова. Борьба за город продолжалась, положение было критическое и признание массовой гибели людей в Ленинграде могло крайне негативно повлиять не только на настроения защитников города, но и на настроения населения страны в целом. Характерно, что при этом советское правительство в нотах от 27 ноября 1941 года (Molotov notes: 16–20) и 27 апреля 1942 года (Ibid, 22–26) упоминало о нарушениях немцами норм международного права, в частности Гаагской конвенции 1907 года. Следует отметить, что международное право в то время формально не запрещало использование блокады и голода как средств ведения войны[3]. Ленинградская тематика в материалах Нюрнбергского военного трибунала занимала большое место «в общем потоке» и незначительное — как самостоятельная тема.[4]
В целом А.Р. Дзенискевич вполне справедливо отметил, что «…историография обороны Ленинграда в годы войны отличалась крайней односторонностью в подборке материала и освещении событий. Упор делался на героизм, патриотизм и верность народа делу партии. И хотя в целом подвиг ленинградцев был выдвинут на первый план и оценен правильно, но он в значительной степени обесцвечивался, делался однобоким и ходульным в результате замалчивания многих трудностей, ошибок руководства, огромности потерь и других отрицательных моментов. Такой была тенденциозность в годы войны» (Дзенискевич 1998: 10).
Намного раньше схожую точку зрения относительно художественно-популярной литературы высказал автор первой крупной монографии о блокаде Ленинграда А.В. Карасев. Он отмечал, что «среди литературных произведений о трудящихся Ленинграда в дни блокады мало крупных полотен» (Карасев 1959: 5). В большинстве это публицистические и мемуарные произведения советских писателей: Н. Тихонова (1943), А. Фадеева (1944), В. Инбер (1946), Вс. Вишневского.
С декабря 1941 года в Кировском и других районах Ленинграда работали специальные комиссии по сбору и обобщению материалов по истории районов в годы войны[5]. В апреле 1943 года было принято специальное постановление Ленинградского горкома и обкома ВКП(б) «О собирании материалов и составлении хроники “Ленинград и Ленинградская область в Отечественной войне против немецко-фашистских захватчиков”» (Карасев 1959: 6). Работа по собиранию материалов, хранению и составлению хроники была возложена на Ленинградский институт истории партии, который в течение 1940–1970-х годов не только подготовил и опубликовал несколько сборников документов[6], но и собрал богатейшую коллекцию воспоминаний о жизни в блокированном Ленинграде и партизанском движении.
К военному времени также относится появление первых работ о воздействии блокады на психику населения Ленинграда. К сожалению, результаты исследований, проведенных в период блокады сотрудниками института им. В.М. Бехтерева, были использованы лишь почти 60 лет спустя после их появления (Дзенискевич 2002: 90–108; в главе, посвященной деятельности института им. В.М. Бехтерева, рассматривается широкий круг проблем взаимосвязь между алиментарной дистрофией и психическими расстройствами, а также изменениями личности, изучение каннибализма). Значение подготовленной в январе 1943 года Б.Е. Максимовым рукописи «Некоторые наблюдения над течением депрессивных состояний в условиях осажденного города» состоит в том, что в ней впервые была предпринята попытка выявить основные группы факторов, которые оказывали воздействие на психику и настроения ленинградцев. К числу факторов, которые негативно влияли на настроения населения, относились: 1) окружение города противником и прекращение нормальных связей со страной; 2) близость немецких войск, что усиливало ощущение непосредственной военной опасности; 3) скорость, с которой город оказался в условиях блокады; 4) бомбежки и артобстрелы; 5) быстрый выход из строя городской инфраструктуры; 6) наличие в городе разнообразных провокационных слухов, способствовавших созданию панических настроений; и, наконец, 7) исключительные по тяжести переживания, связанные с голодом, массовой смертностью населения, незабываемые в их трагической насыщенности картины неубранных на улицах, в больницах и моргах трупов (Дзенискевич 2002: 90–91). Этой группе факторов, по мнению Б.Е. Максимова, противостояло ощущение большинством горожан справедливого характера войны и их интернационализм (Там же, 91–92). Автор рукописи вел полемику с теми специалистами, кто видел в поведении ленинградцев «синдром эмоционального паралича», «апатичного расслабления» и «отупения бойцов».
В период войны и в первые послевоенные годы о политическом контроле и настроениях, прежде всего, писали руководители УНКВД, а также представители «идеологического» цеха (Костин 1944; Кочаков, Левин, Предтеченский 1941). К периоду войны также относится публикация сборников документов (Ленинград в Великой Отечественной войне I; Сборник 1944). Появление воспоминаний в первые послевоенные годы было большой редкостью (Ленинградцы 1947).
После окончания войны характер историографии не менялся до 1948 года. Резкое изменение конъюнктуры произошло в 1948–1949 годах. Смерть Жданова и последовавшее затем так называемое «ленинградское дело» резко изменили обстановку — о роли города и его руководства в годы Великой Отечественной войны предпочитали не говорить вообще. «На долгих десять лет, — писал А.Р. Дзенискевич, — тема героической обороны Ленинграда практически была исключена из историографии Великой Отечественной войны» (Дзенискевич 1998: 11).
Лишь в конце 1950-х — начале 1960-х годов началась публикация научных работ, посвященных обороне Ленинграда, в которых приводились отдельные факты о политическом контроле и быте и развитии настроений в период блокады (Худакова 1958; Худакова 1960; Уродков 1958; Карасев 1959; Карасев 1956; Сирота 1960; Амосов 1964; Манаков 1967; Соболев 1965). Хотя в работах этого периода не рассматривались специально вопросы, связанные с настроениями в условиях битвы за Ленинград, они ввели в научный оборот значительное число документов и воспоминаний (В огненном кольце 1963).
Годы хрущевской «оттепели» благотворно повлияли на изучение блокады Ленинграда. В коллективной монографии «На защите Невской твердыни» (Князев и др. 1965) нашли свое отражение основные достижения историков, занимавшихся изучением блокады. К их числу относится и проблема изменения настроений под воздействием различных факторов, включая пропаганду противника. Авторам монографии удалось использовать некоторые документы и материалы из партийных и государственных архивов, правда, без соответствующих ссылок.
В 1965 году была опубликована статья В.М. Ковальчука и Г.Л. Соболева «Ленинградский реквием» (Ковальчук, Соболев 1965), в которой наиболее глубоко рассматривалась проблема потерь в Ленинграде в период войны и блокады. По сути, это была первая попытка пересмотра официальной версии численности жертв, нашедшей отражение, в частности, в материалах Нюрнбергского процесса. Очевидно, что проделанная авторами статьи работа выходила далеко за пределы данной темы. Поэтому неслучайно, что уже в 1967 году вышел в свет пятый том «Очерков истории Ленинграда», который был подготовлен Ленинградским отделением Института истории АН СССР.
Характерной чертой работ этого периода (как, впрочем, и работ вплоть до периода перестройки) была схожая структура всех публикаций о блокаде. В основе всех очерков был хронологический принцип изложения, который нашел свое отражение в названиях глав: «на дальних подступах», «на защиту Ленинграда», «прифронтовой город», «штурм отбит», «начало блокады», «холодная зима», «помощь Большой земли», «вторая блокадная зима», «Ленинград в 1943»; «великая победа под Ленинградом», «восстановление города-героя» (см., например: Карасев 1959; Очерки истории Ленинграда V; Непокоренный Ленинград 1985).
Немало и полных текстологических совпадений в разных работах. Это было связано не только с тем, что круг авторов, писавших о блокаде, был весьма ограничен, но и с цензурными ограничениями. Отстояв в Главлите право на публикацию той или иной мысли, их авторы предпочитали подчас не рисковать, готовя новый сборник или коллективную монографию. Приведем лишь одни пример. Известно, что в 1959 году А. Карасев опубликовал, пожалуй, первую фундаментальную работу по истории блокады. Наряду со многими другими проблемами, впервые поднятыми в монографии, ее автор косвенно затронул вопрос о неадекватной оценке ленинградским руководством складывавшейся в середине июля 1941 года ситуации вокруг города. В частности, он обратил внимание на то, что введение нормированной продажи продуктов питания по карточкам с 18 июля 1941 года не означало того, что военно-политическое руководство последовательно стремилось к экономии продовольственных ресурсов города. Напротив, одновременная с введением карточной системы организация продажи и по коммерческим ценам, вывоз продуктов питания для эвакуированных детей в июле–августе, организация двух продовольственных баз, в которых можно было приобрести товары для подарков бойцам — все это свидетельствовало о том, что в середине июля 1941 года «руководящие органы еще не предполагали, какая катастрофическая опасность таится в необеспеченности Ленинграда продуктами на длительный срок» (Карасев 1959: 128). Эта же мысль была полностью воспроизведена в «Очерках истории Ленинграда» (V: 179–180). Однако в новых идеологических условиях, когда «оттепель» начала 60-х годов стала сходить на нет, это было вполне оправданным шагом с целью отстаивания исторической правды. В целом же переходившие из книги в книгу заголовки и идеи неизбежно «застревали» в сознании читателей, задавая ориентиры для формирования памяти о блокаде Ленинграда.
В «Очерках истории Ленинграда» в годы войны впервые комплексно рассмотрены проблемы здравоохранения, а также культурной и научной жизни в блокированном городе. Ленинградские историки убедительно показали, что город не только выживал, но и не прекращал оставаться «культурной столицей» в нечеловеческих условиях. Кроме того, авторы «Очерков» восстановили картину тягот и лишений, которые выпали на долю горожан в период блокады, особенно зимой 1941–1942 годов, и с максимально возможной в условиях жесткой цензуры объективностью рассказали о настроениях населения. В частности, авторы главы о первых месяцах блокады и голодной зиме А.В. Карасев и Г.Л. Соболев смогли очень емко выразить доминировавшее настроение ленинградцев, отметив, что «каждый день, прожитый в осажденном городе, равнялся многим месяцам обычной жизни. Страшно было видеть, как час от часу иссякают силы родных и близких. Люди чувствовали приближение собственной кончины и смерти близких людей и не находили в эти мрачные дни почти никаких средств спасения (курсив наш. — Н.Л.). Горе пришло в каждую семью» (Очерки истории Ленинграда V: 198). Г.Л. Соболев, являющийся автором многих глубоких исследований по социальной истории Октябрьской революции, точно подметил особенности развития настроений в условиях нового кризиса, обусловленного войной и блокадой. Они сводились к быстрой интернализации ленинградцами собственного опыта выживания в условиях блокады и стремительной переоценке ценностей. Однако всего несколькими страницами далее авторы указанной главы заключают свои рассуждения о массовых настроениях в самый сложный период ленинградской эпопеи патетически, в значительной степени дезавуировав ранее сделанный вывод. «Массовая смертность, — отмечали они, — не породила среди жителей блокированного города отчаяния и паники. Они боролись до последнего дыхания и умирали, как герои, завещая живым продолжать защиту Ленинграда» (Там же, 201). Разве фатализм и страх, о которых идет речь в первой из приведенных цитат, не предполагает возможности отчаяния? Разве неспособность помочь близким, их смерть, обреченность не означают того же отчаяния хотя бы у части населения?
Небесспорен, на наш взгляд, и тезис о «тесной связи парторганизации с массами в самые тяжелые дни блокады», точнее его доказательство. Предложенный авторами способ определения популярности партии и власти в военные годы с использованием статистических данных о приеме новых членов в условиях относительной свободы выбора вряд ли может подвергаться сомнению. Более того, его следует использовать. Однако вне общего контекста развития ленинградской парторганизации подобные попытки будут носить несколько односторонний характер. Решающим доводом в пользу тезиса о единстве партии и народа являются данные о приеме в члены ВКП(б) «многих сотен ленинградцев» в декабре 1941-го — марте 1942 года. Однако, хотя и приведены сведения о приеме месяц за месяцем (970 человек в декабре 1941 года, 795 — в январе 1942 года, 615 — феврале, наконец, 728 — в марте), обойден вниманием вопрос о динамике приема в партию с начала войны до установления блокады. Если в первые недели войны на волне патриотического подъема в партию вступало больше новых членов, чем в мирное время, то в сентябре 1941 года прием в партию фактически приостановился, сократившись вдвое по сравнению с декабрем. Вероятно, корректнее было бы говорить либо о частичном восстановлении пошатнувшегося авторитета партии (и власти) в указанный период, либо о преодолении самим партаппаратом низового и среднего уровня кризиса, в котором он оказался в конце августа 1941-го — сентябре 1941 года, когда проявилась его неспособность привлечь в партию трудящихся Ленинграда. Очевидно, что подобные рассуждения были недопустимы в условиях подготовки к празднованию 50-летия Октября, когда вышел пятый том «Очерков». Важно для нас, однако, не то, что не было сделано (и попросту не могло быть сделано) ленинградскими историками применительно к изучению настроений, а то, что сделать удалось. В данном случае речь шла о первой попытке применить некоторые методы социальной истории, апробированные на материале истории революций 1917 года для оценки ситуации в 1941–1944 годах.
В целом во второй половине 1960-х годов и в последующие полтора десятилетия был опубликован ряд крупных работ о военном Ленинграде, о деятельности Ленинградской партийной организации. В них нашли отражение некоторые аспекты настроений, витавших в городе и на фронте (900 героических дней 1966; Филатов 1965; Мерецков 1968; Оборона 1968; Очерки истории Ленинградской организации ВЛКСМ 1969; В осажденном Ленинграде 1969; Жуков I–II; Дзенискевич и др. 1974; Беляев 1975; Дзенискевич 1975; Ковальчук 1977; Соболев 1966; Бычевский 1967; Кулагин 1978; Рубашкин 1980; Гладких 1980; В годы суровых испытаний 1985; Князев и др. 1965; Шумилов 1974; Павлов 1983; Очерки истории Ленинградской организации КПСС II; Буров 1979; Очерки истории Ленинградской организации КПСС 1980). Речь, прежде всего, шла о проявлениях патриотизма всеми слоями населения жителей города. В названных трудах приведено множество новых фактов о жизни, труде и борьбе ленинградцев в период блокады. Окончание «оттепели» привело к тому, что вместо «обобщения материала и попыток создать крупные работы историки были вынуждены обращаться к вопросам более частным, позволявшим избежать “острых” моментов и нежелательных сюжетов… У всех [книг] был один общий недостаток. Их авторы тщательно обходили личности и сюжеты, на которые свыше было наложено “табу”» (Дзенискевич 1998: 17, 19).
Большим событием в изучении и документировании истории блокады была «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина. Впервые, пожалуй, ими были использованы методы устной истории — интервью с блокадниками, позволившие получить уникальный материал, впоследствии, правда, ограниченный цензурой (более 60 интервью не попали в книгу). «Люди-свидетели, люди-документы», по образному выражению авторов, представили подвиг и трагедию Ленинграда одновременно. Дневниковая часть книги, состоящая из свидетельств историка-архивиста Г.А. Князева, школьника-подростка Ю. Рябинкина и матери двух маленьких детей Л.Г. Охапкиной дополняет первую часть. Эта книга, написанная «в соавторстве с народом» (Рубашкин 1996: 428), внесла огромный вклад в исследование блокады, задала ему совершенно новый ракурс — восприятия ленинградской эпопеи через судьбы отдельных людей, их переживания, поступки и настроения.
Значительным вкладов в изучение ленинградской тематики внес А.Р. Дзенискевич. Его работа о ленинградских рабочих 1938–1945 годов (Дзенискевич 1986) является одним из лучших исследований по этому периоду, хотя и на ней сказались ограничения, связанные с господствовавшими в то время идеологическими установками.
Идеологическая работа Ленинградской парторганизации в период войны нашла свое отражение в монографии А.П. Крюковских (Крюковских 1988). В этом исследовании показана пропагандистская деятельность ВКП(б) как один из важнейших факторов, воздействовавших на настроения населения города[7].
В целом необходимо вновь подчеркнуть, что изучение настроений в период битвы за Ленинград значительно отстает от общего уровня исследований по истории обороны Ленинграда и военного периода истории города в целом. В тех работах, где каким-либо образом затрагивалась проблема настроений, превалировал весьма односторонний подход к сложным процессам, происходившим в общественном сознании в разные периоды битвы за Ленинград. В частности, по вполне понятным причинам, вне поля зрения советских историков оказались все «негативные» настроения, что не позволяет воссоздать целостную картину морально-политического климата в городе и действующей армии в ходе самой продолжительной битвы всей Второй мировой войны. Такое положение дел отражало общие черты советской историографии, которая, как отмечала Е. Зубкова, до начала 1990-х годов традиционно предпочитала историко-политологические темы. В этих работах советская история была представлена, главным образом, как результат изолированных действий «верхов», тогда как умонастроения и особенности восприятия рядовых граждан оставались достоянием дневниковых наблюдений, путевых записок, мемуаров (Зубкова 2000: 5).
Что же касается конкретных исследований, то работ, изучающих настроения, стереотипы мышления, особенности поведения советских людей, не было. Лишь в последние годы появились интересные исследования, посвященные революции, Гражданской войне, периоду 20-х и 30-х годов (Революция 1997; Булдаков 1997; Холмс 1994; ВЧК-ОГПУ 1995; Российская повседневность 1995; Осокина 1998; Запад 1996; Шинкарук 1995 и др.). Одной из главных причин сложившейся ситуации был «ограниченный доступ к источникам, содержащим информацию историко-ментального характера. С конца 20-х до конца 50-х годов в СССР не функционировали публичные социологические службы, вся информация о настроениях была отнесена к категории секретной… Секретные материалы о настроениях населения вплоть до начала 90-х годов были совершенно недоступны» (Зубкова 2000: 5–6).
В годы перестройки и особенно в 1990-е годы историки обратились к исследованию многих ранее запретных тем, стали осваивать новые методологические подходы к изучению прошлого. Что же касается освоения новой методологии, то в самом начале последнего десятилетия среди обществоведов стала наиболее популярной модель тоталитаризма (Тоталитаризм 1989; Тоталитаризм и социализм 1990; Бакунин 1993; Кузнецов 1993; Кузнецов 1995; Данилов, Косулина 1995; Мау 1993; Трукан 1994). Единства в интерпретации сущности и генезиса тоталитаризма российские историки, политологи и экономисты не достигли. Одни склонны ставить знак равенства между тоталитаризмом и всем периодом советской власти (А.В. Бакунин), другие ведут отсчет тоталитарной модели с «революции сверху» (А.А. Данилов, Л.Г. Косулина) (Горяева 2002: 35). Однако большинство исследований сходится в том, что важнейшей чертой тоталитаризма было стремление государства ко всеохватывающему контролю во всех сферах общественной и частной жизни. Отличие же «авторитарного» режима состоит в том, что государство не стремится к абсолютному контролю над обществом и оставляет ряд сфер, более или менее свободных от прямого вмешательства власти (экономика, наука, искусство, личная жизнь граждан) (Измозик 1995: 3).
Мы считаем, что теорию тоталитаризма следует понимать как веберовский идеальный тип, учитывая при этом, что в период войны общество как социальный организм претерпевало существенные изменения и что имела место социальная и политическая активность населения СССР (в том числе и направленная против существующего режима). Мы солидарны с Ю.И. Игрицким, который полагает, что тоталитарным было государство, а не советское общество, поскольку идеология не имела всеобъемлющего характера и не была религией для всех граждан (Игрицкий 1993: 9). Теория тоталитаризма, лишенная своего идеологического подтекста, по-прежнему объективно способствует лучшему пониманию сути того политического режима, который сложился в СССР.
Лишь во второй половине 1990-х годов появились первые публикации ранее секретных документов, характеризующих общественные настроения в советское время: информационные сводки ВЧК-ОГПУ, НКВД, партийных органов, письма во власть и так далее (Советская деревня I; Голос народа 1998; Общество и власть 1998; Письма во власть 1998 и др.). К этому же времени относятся попытки преодоления догматизма в представлении массового сознания накануне и в годы Великой Отечественной войны.
Применительно к довоенному периоду жизни Ленинграда заслуживает внимания книга Н.Б. Лебиной, в которой исследованы новые в отечественной историографии стороны городской жизни (преступность, алкоголизм, проституция, религия, отдых, частная жизнь и другие), представленные в ней не как «родимые пятна капитализма», а как результат глубокой трансформации общества, отчасти — следствие недовольства действительностью. Работа опирается в основном на архивы Санкт-Петербурга (Лебина 1999). Приведенные автором данные об этих явлениях не только указывают на многообразие и сложность отношений власти и общества в межвоенный период, но и могут быть интерпретированы как проявление пассивного протеста по отношению к режиму или фроммовское бегство от свободы. Книга Н.Б. Лебиной, бесспорно, усиливает позиции противников тоталитарной модели советской истории.
Во многом под влиянием англо-американской историографии и социологии в последние годы появились глубокие исследования «советской субъективности» (Halfin, Hellbeck 1996; Halfin 2000; Kharkhordin 1999), материальной культуры при сталинизме (Buchli 1999), разнообразных проблем распределения и потребления (Hessler 2000; Ocokina 2001; Moskoff 1990; Lovell, Ledeneva, Rogachevskii 2000; Siegelbaum 2000), жизни в коммунальных квартирах (Утехин 2001; Colton 1995), юмора (Thurston 1991), индустриализации и рабочих (Siegelbaum 1998; Hoffman 1991; Andrle 1988), доносительства (Accusatory Practices 1997; Fitzpatrick 1996; Alexopulos 1997, а также специальный выпуск Russian History, № 1–2 за 1997 год, который был посвящен доносам и доносительству) и так далее.
Своеобразную систему координат в изучении настроений в годы войны предложил Ю.А. Поляков, который предпринял попытку «разобраться в сложном и противоречивом настрое народа, вопреки всему выигравшего тяжелейшую в его истории войну», оперируя понятиями, «которые еще недавно именовались «источниками победы», «народной войной», «истоками народной силы» и тому подобное (Поляков 1999: 173).
«Система доказательств» относительно доминанты общественных настроений, по мнению Ю.А. Полякова, должна, прежде всего, включать «реальное поведение людей, в котором находит проявление их массовое сознание». При этом ни социологические опросы, «ни статистические данные о росте производства и производительности труда, ни бесчисленные резолюции митингов и собраний, ни телеграммы, письма, высказывания, газетные корреспонденции и т.д. и т.п. сами по себе не могут служить убедительными свидетельствами. Равно как и многочисленные материалы негативного характера, которые получили едва ли не монополию на публикацию в девяностые годы» (Там же, 193). Вероятно, можно было бы полностью согласиться с этим утверждением, если не принимать во внимание мощный механизм репрессий, который не позволял в условиях тыла какое-либо поведение, отличное от желаемого властью. На это обстоятельство, впрочем, указал сам автор анализируемой статьи, высказав весьма смелое суждение о том, что «довольно значительное по сравнению с другими странами число коллаборационистов на оккупированных территориях свидетельствовало о сепаратистских тенденциях среди ряда национальностей, а также о наличии социально-политической оппозиции» (Там же, 176).
Следовательно, далеко не все признавали легитимность советской власти, хотя бы на окраинах СССР. Далее Ю.А. Поляков, пожалуй, впервые среди ученых самого высокого ранга (по формальному и неформальному статусу) прямо подчеркнул, что существовало отношение к войне, отличное от патриотического. «Оно, несомненно, существовало и имело немало заметных проявлений, прежде всего антисоветского, антикоммунистического и антисемитского толка… Не требуется доказательств того, что в оккупированных республиках и областях антисоветские и пронемецкие настроения становились открытыми, означая сотрудничество с оккупантами. На всей же основной территории страны подобные взгляды не могли, естественно, высказываться открыто, они карались по законам военного времени» (Там же, 194). И, наконец, отмечая, что «вопрос о коллаборационизме, его действительных причинах и масштабах требует еще дальнейших глубоких исследований», Ю.А. Поляков пишет, что «немало людей в силу националистических или политических соображений, а также из числа просто уверовавших в немецкую победу, в той или ной форме сотрудничало с германскими властями… Огромная масса, судя по множеству свидетельств, …оказалась попросту запуганной. Неимоверная жестокость гитлеровцев вселяла страх и парализовала волю людей» (Там же, 195). Поставленные Ю.А. Поляковым вопросы представляются чрезвычайно важными как в общем контексте изучения Великой Отечественной войны, так и отдельных ее битв, включая ленинградскую эпопею.
Большое значение имеют работы Е. Сенявской о различных аспектах настроений в СССР в военное время (Сенявская 1995), а также Е. Зубковой и А. Ваксера, относящиеся к массовым настроениям в советском обществе в послевоенное время (Зубкова 2000; Ваксер 2001: 303–328). Как отмечает Е. Сенявская, в настоящее время «мы становимся свидетелями настоящего взрыва к “человеческому измерению войны”… Это объясняется, с одной стороны, радикальными переменами в обществе, которые повлияли и на общественные науки, отказавшиеся от догматизма и идеологических ограничений, а с другой — сильным влиянием на отечественную историографию новых тенденций в мировой исторической науке, в том числе укрепления позиций такого обращенного к исследованию человека направления, как “социальная история”» (Сенявская 2002: 137). Как уже отмечалось, некоторые ранее запретные проблемы стали предметом серьезного исследования. Например, авторы четырехтомного труда о Великой Отечественной войне, справедливо подчеркивая, что в массовом сознании советских людей «преобладал государственный патриотизм», тем не менее, указывают: «Неправомерно замалчивать тот факт, как это зачастую делалось ранее, что имело место и иное отношение к войне, которое выражалось по-разному». И далее, развивая свою мысль, они пишут: «Например, на оккупированной территории антисоветские и пронемецкие настроения нередко выливались в пособничество и сотрудничество с врагом. На всей остальной территории они не могли, естественно, проявляться открыто, ибо их носители карались бы по законам военного времени. Были и такие…, которые открыто не выступали против участия в освободительной войне, но вместе с тем всячески стремились отсидеться в тылу, а если, вопреки своей воли, одевали военную форму, то при удобном случае дезертировали». К их числу относились националистические элементы, выходцы из господствовавших в дореволюционное время классов и социальных групп, значительная часть населения республик, вошедших в состав СССР накануне войны, многочисленные жертвы коллективизации и репрессий 1930-х годов (Великая Отечественная война IV: 11–12).
Изучение коллаборционизма, а также деятельности органов госбезопасности на региональном уровне также является чрезвычайно важным явлением в развитии отечественной историографии сталинизма (см.: Гиляхов 2003; Окороков 2003; Вольхин 2003). В них впервые комплексно исследованы малоизученные проблемы, в научный оборот введено значительное количество архивных материалов, по-новому раскрыты важные и до сих пор спорные вопросы (Бюллетень ВАК 2003: 10). Настроения населения в период позднего сталинизма нашли отражение в докторской диссертации Е.Ю. Зубковой (Зубкова 2003), а в годы хрущевской «оттепели» — в диссертационном исследовании Ю.В. Аксютина (Аксютин 2003). В названных работах осуществлен комплексный подход к изучению общественных настроений, рассматриваемых как одна из составляющих механизма взаимодействия общества и власти.
Одной из первых попыток комплексного рассмотрения «белых пятен» истории блокады была дискуссия историков, состоявшаяся 20–22 января 1992 года. В ней приняли участие практически все ведущие ученые, писатели и публицисты, занимающиеся военной тематикой. Стенограмма почти 200 выступлений, а также подготовленных текстов составила ядро опубликованной в 1995 году книги. Как отмечает в предисловии составитель книги В. Демидов, «читатель впервые, пожалуй, не встретит здесь былого пресного «единомыслия», всезнайства и не подлежащих сомнению истин» (Блокада рассекреченная 1995: 7).
Сборник статей «Ленинградская эпопея: Организация обороны и население города», утвержденный к печати Санкт-Петербургским филиалом Института российской истории РАН в 1995 году, во многом носил новационный характер. Его авторов, по мнению В.А. Шишкина, отличала попытка «рассматривать события исключительно с позиций научной объективности» по целому ряду важнейших вопросов. К их числу относились: стратегическое значение битвы за Ленинград; роль партийной организации в обороне города, включая допущенные ею просчеты; поддержание коммуникаций с Большой землей; культурная и научная жизнь; военно-промышленный комплекс города; настроения защитников и населения Ленинграда; религиозная жизнь в осажденном городе и другие (Ленинградская эпопея 1995).
Существенный вклад в изучение настроений рабочих и ополченцев, защищавших Ленинград в наиболее тяжелые первые месяцы войны, внес А.А. Дзенискевич. Опираясь на материалы Кировского райкома ВКП(б), а также Горкома партии и политотделов армии народного ополчения[8], он показал, что начало войны характеризовалось не только высоким патриотическим подъемом ленинградских рабочих, но и «отрицательными явлениями» — «распространялись всевозможные слухи, выплеснулось на поверхность озлобление обиженных, притесненных, прошла волна справедливых критических высказываний в среде рабочих, возмущенных и обеспокоенных явными ошибками партии и правительства во внутренней и внешней политике» (Дзенискевич 1998б: 75). Наряду с деятельностью противника по распространению слухов и листовок одной из причин нервозности населения была нераспорядительность самой власти, проводившей некоторые мероприятия без должной подготовки. Одним из них была эвакуация детей в те места Ленинградской области, которые вскоре оказались в районе боевых действий, что вызвало большое волнение среди женской части населения.
А.Р. Дзенискевич высказал предположение, что носителями недовольства среди рабочих, «как правило», были вчерашние крестьяне, которые пережили раскулачивание и коллективизацию. Что же касается потомственных рабочих, то чаще всего это были лица, пострадавшие в результате репрессивных мер, направленных на укрепление трудовой дисциплины (Там же: 77–78). К сожалению, каких-либо статистических данных в подтверждение высказанного предположения, в работе не приведено. Заканчивая характеристику настроений рабочих Ленинграда в первые месяцы войны, А.Р. Дзенискевич обратил внимание на то, что в зафиксированных выступлениях рабочих постоянно звучали упоминания гражданской войны и куда реже — зимней войны с Финляндией. «Относительно редко говорили рабочие о “завоеваниях социализма” и о своем благополучии. Почти не встречается национальная тема… Чаще возникает тема традиций, мести, кровного родства, дела отцов-сыновей и так далее» (Там же, 85). В основе массового патриотического подъема большинства рабочих были разные причины и, прежде всего, «исконный национальный патриотизм», «территориальный патриотизм», связанный с защитой своего города, своего предприятия, дома и своих семей и, наконец, известная идеологизированность мышления ядра ленинградского рабочего класса (Там же, 81).
Новаторский характер в изучении политического контроля в период сталинизма в Северо-Западном регионе носит монография В.А. Иванова. Одна из глав книги специально посвящена деятельности репрессивных органов в блокированном Ленинграде. Автору удалось ввести в научный оборот значительное число документов наркомата внутренних дел, раскрывающих основные направления его работы в годы войны, а также взаимодействие с военным советом Ленинградского фронта и руководством Городского комитета ВКП(б). Впервые в отечественной литературе затрагиваются вопросы деятельности негласного секретно-политического отдела, военной цензуры, прослушивания телефонных разговоров и так далее (Иванов 1997: 276–285). Одна из важнейших идей, высказанных в книге, созвучна взглядам представителей школы тоталитаризма. В.А. Иванов полагает, что в условиях войны государственный аппарат использовал страх как «мощный регулятор поведенческих навыков и умений… людей. Отсюда напрашивался только один вывод — его следовало не только постоянно генерировать, но и придавать ему черты ритуальности, эстетизировать» (Там же, 242–243).
Одновременно наращивался и ресурсный потенциал изучения блокады. Подготовленный Б. Сурисом двухтомник писем ленинградских художников периода войны существенно пополнил корпус источников личного происхождения. Далеко не все художники остались в Ленинграде — война многих разбросала по разным городам, некоторые оказались на фронте. Поэтому тема Ленинграда и блокады не была в них доминирующей. Тем не менее общим для них, по мнению составителя, был высокий уровень моральных принципов, а также их беззаветная преданность искусству (Сурис I: 13). В ряде писем приведены факты из жизни в блокадном Ленинграде, которые рисуют «иерархию потребления», существовавшую и в среде художников (Там же, 119).
В 1995 году был опубликован сборник «Ленинград в осаде», в который вошло более двухсот новых документов из архивов Санкт-Петербурга практически по всем аспектам битвы за Ленинград, включая, в частности, поддержание общественного порядка (23 документа) и настроения населения (десять документов, в том числе по военным месяцам 1941 года только три документа). Очевидно, что этого было явно недостаточно для всестороннего исследования и проблемы политического контроля, и настроений в осажденном городе. В 1996 году вышел в свет сборник документов из архива УФСБ об оценке ленинградцами важнейших событий международной жизни в годы войны. В нем были приведены 44 спецсообщения, находившиеся ранее на секретном хранении (Международное положение 1996). В 2004 году корпус опубликованных источников личного происхождения из Большого дома пополнился четырьмя дневниками военного времени, чьи авторы-ленинградцы были арестованы органами НКВД. Дневники Н.П. Горшкова, А.И. Винокурова, С.И. Кузнецова и С.Ф. Путякова, в которых есть пометки следователей НКВД, не только проливают свет на эволюцию настроений представителей разных социальных групп — бухгалтера, учителя, рабочего и выходца из деревни, но и показывают страхи самой власти (Блокадные дневники 2004).
Завершая обзор публикации документов по истории блокады, назовем еще одну работу, в которой представлены документы спецслужб противоборствующих сторон. Это 28 документов немецкой военной разведки 18-й армии, 19 сводок (или их фрагментов), подготовленных СД, и 40 спецсообщений УНКВД ЛО, главным образом, о продовольственном положении и настроениях населения в 1941–1943 годах (Ломагин 2001). Наконец, усилиями большого коллектива историков и архивных работников был издан сборник документов о помощи страны Ленинграду в период обороны города. В сборник вошли постановления, распоряжения, справки, стенограммы докладов, письма, телеграммы и так далее из фондов Центрального государственного архива историко-политических документов СПб. и Центрального государственного архива СПб., свидетельствующие о «сплоченности народов нашей страны перед угрозой их порабощения» (Страна Ленинграду 2002: 8).
К 300-летнему юбилею Санкт-Петербурга в «Историческом архиве» из 156 документов, непосредственно касавшихся Ленинграда, был опубликован 21 документ ГКО СССР, освещающий мероприятия по обеспечению жизнедеятельности Ленинграда в 1941–1945 годах. (Государственный Комитет Обороны 2003). В жанре хроники к юбилею Санкт-Петербурга в Москве появилось издание, основная ценность которого состояла во введении в научный оборот некоторых новых документов и материалов о жизни города в период с начала войны до снятия блокады (Комаров, Куманев 2004).
Ряд новых документов о жизни в блокированном Ленинграде и настроениях населения опубликован в подготовленном Институтом военной истории сборнике. В пятой части книги представлены документы о быте, напряженном труде и массовом проявлении патриотизма, который «в конечном счете и определил исход борьбы» (Блокада Ленинграда в документах 2004: 5).
Наиболее сбалансированный и объективный анализ ленинградской эпопеи представлен в главе «Великая Отечественная война: Блокада», написанной В.М. Ковальчуком для фундаментального труда Санкт-Петербургского института истории, посвященного 300–летнему юбилею Санкт-Петербурга (Санкт-Петербург 2003: 532–600). Однако объем главы не позволил подробно осветить все важнейшие аспекты самой продолжительной битвы Второй мировой войны. Воздействие событий на советско-финском фронте на настроения защитников и населения Ленинграда отражено в монографии Н.И. Барышникова (Барышников 2002), хотя данная проблематика не была основным объектом его исследования.
И все же до сих пор в отечественной и зарубежной литературе проблема изучения настроений не нашла пока должного внимания. Несмотря на «архивный взрыв»[9], который произошел в постсоветской России и нашел свое отражение в издании множества документов по советской истории, включая проблемы массового сознания, по-прежнему опубликовано явно недостаточно материалов о настроениях населения в 1941–1945 годах.
Опубликованный в 2003 году в серии «Документы советской истории» сборник о советской повседневности и массовом сознании в 1939–1945 годах лишь частично заполняет существующую лакуну. Он построен по проблемному принципу компановки документов. Авторы концентрируют внимание на таких темах, как образ власти в массовом сознании, преступность и девиантное поведение, репрессии в годы войны, потребление и качество жизни и так далее (Советская повседневность 2003: 5) Однако издание не дает представления о динамике изменения настроений в каком-либо конкретном регионе страны.
На современное развитие отечественной историографии большое влияние оказывают работы западных авторов, намного раньше начавших изучение социальной истории СССР и использовавших для этого в том числе и методы устной истории. До середины 1990-х годов двумя основными направлениями исследований советской истории являлись концепция тоталитаризма и школа, представленная ее критиками, традиционно именуемыми «ревизионистами». К ним относилось молодое поколение американских социальных историков, находящихся под влиянием возникшей более полувека назад французской школы Анналов, последователи М. Блока и Ф. Броделя. В области исследования СССР американские и британские социальные историки серьезно заявили о себе в начале 1970-х годов[10].
Сегодня у теории тоталитаризма осталось мало защитников. Тем не менее работа Х. Арендт «Истоки тоталитаризма» (Arendt 1958) до сих пор сохраняет статус классической. По-прежнему часто цитируется книга К. Фридриха и З. Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия» (Fridrich, Brzezinski 1956). И если популярность теории тоталитаризма пошла на убыль, то сама концепция получила новую жизнь. Многие исследователи в бывшем Советском Союзе в начале 1990-х годов полагали, что слово «тоталитаризм» наилучшим образом описывал их исторический опыт. Некоторые западные ученые, в свою очередь, до сих пор считают концепцию тоталитаризма весьма ценной (Malia 1992: 89–106). Если определение конкретного общества как тоталитарной системы считается слишком абстрактным, то понятие «тоталитарный», будучи своего рода «ключом», дает информацию о целях и практике различных правительств.
Изначально изучение сталинизма развивалось в рамках модели тоталитаризма. Этот подход характеризовался вниманием, прежде всего, к проблеме государственного контроля и его распространения на новые сферы жизни общества. Первым документальным исследованием о сталинизме была книга М. Фэйнсода (Fainsod 1958), в основу которой были положены материалы Смоленского партийного архива. Применительно к проблемам изучения собственно советского общества в условиях отсутствия «независимых институтов» или «самостоятельных политических сил» было неясно, что же изучать и было ли вообще общество как таковое (Kotkin 1995: 2). Когда же речь заходила об изучении массовых настроений, то возникал естественный скептицизм в отношении официальных советских источников по этой теме.
http://polit.ru/research/2006/05/08/lomagin.html