Философия и литература
Лекция Валерия ПодорогиМы публикуем полную стенограмму лекции профессора, доктора философских наук Валерия Подороги, прочитанной 24 марта 2005 года в клубе – литературном кафе Bilingua в рамках проекта «Публичные лекции «Полит.ру».
Сопоставление литературы и философии как соперничающих форм контроля за описанием статуса реальности рассматривается в лекции как в теоретическом контексте литературоцентризма русской культуры, так и в практической плоскости появления пространства масс-медиа как "третьей силы" в борьбе за смыслы.
Валерий Александрович Подорога – доктор философских наук (1992), профессор (1997). С 1990 г. организатор и заведующий лабораторией постклассических исследований "Искусство, литература, политика" Института философии РАН. В 1994-1995 гг. работал приглашенным профессором научно-гуманитарного центра в Северной Каролине (США). Читал лекции и спецкурсы по философской и аналитической антропологии в Корнельском университете (США), Дюкском университете (США), Страсбургском университете (Франция) и Лейпцигском университете (Германия). Исследователь ряда проблем аналитической антропологии, истории философии, психоанализа, литературы и искусства. Автор книг «Метафизика ландшафта» (1993), «Выражение и смысл» (1995), «Феноменология тела» (1995) «Авто-био-графия» (2001).
Лекция
Валерий Подорога: Моя тема — “Философия литературы”, но можно, я думаю, поставить туда внутрь такую связку, как “и”, — тогда получится “Философия и литература”. Может быть, это будет даже больше соответствовать тому выбору, который я сделал, готовясь к этой лекции – необычной для меня, поскольку я не знаю, насколько весь этот материал будет уместен, но я беру на себя какой-то риск об этом сказать.
С одной стороны, эта тема может быть очень скучной, с другой— очень интересной, потому что тема философии в нашем этнолитературном пространстве практически не возникает. Тем более что сохраняется память о тоталитарном обществе, которое выражала приближенная ко двору советская философия с ее догматизмом. Всем это хорошо известно, и некоторый шлейф неудач перекладывается с советской философии на тех людей, которые работают сегодня и стараются быть ближе к современным истине и проблемам.
На чем я хотел бы сразу заострить ваше внимание. Я предлагаю сделать следующий ход: рассматривать отношение философии и литературы не с той точки зрения, что оно уже выполнено и что оно существует в культуре, — это действительно так, мы встречаем слово “философский” достаточно часто, и у нас вся литература и каждый человек имеют право на то, чтобы быть философом и обладать какой-то частью философии. Мы часто говорим о философии: «философия Толстого», «философия Достоевского». Мы таким образом подтверждаем их право обладать какой-то философией.
Как это право можно утвердить? Если мы говорим просто о сообществе людей, достаточно культурных, которые могут что-то думать, — мы можем назвать это философствованием или просто размышлением. Это один ракурс, один снимок, которого я даже не собираюсь придерживаться, потому что отношение между философией и литературой должно каждый раз устанавливаться заново. Проблематизация касается одновременно и философии, и литературы, поэтому чтобы свести их вместе, нужно по крайней мере выговорить какие-то условия, на которых они сегодня существуют. Поговорить о том, как они вообще могут сегодня вырабатываться и существовать, тем более в той их связке, которую я предложил.
Что касается вопроса о том, что такое философия, то он очень большой, и каждый человек, который находится в пределах работы с ней, пытается на него ответить, но я постараюсь вас переместить в другую плоскость. Я думаю, что вопрос должен ставиться так: каким образом философия может соотноситься с тем временем, в котором она функционирует. Что такое философия в узком временном промежутке. Речь идет о возможности ее актуализации.
Тот же самый вопрос я задаю и по отношению к литературе: как она сегодня возможна?
Расширяя эти два вопроса, как-то их дополняя, мы придем к той сравнительной базе, которой, как мне кажется, будет достаточно для того, чтобы вообще начать что-то говорить об этих отношениях. В нашей литературоцентричной культуре философская рефлексия, критическая осмысленность и традиции отсутствуют не потому, что самой философии как бы не было, а потому, что она была очень литературной, очень зависимой от литературы. Поэтому у нас не было жесткого разделения, разрыва, который характерен для западного общества. Не получились две равные области, которые могли бы даже конкурировать. Тем более у нас есть политическое прошлое, ужасное политическое прошлое с догматической философией и так далее.
Здесь мы выходим на следующие моменты, которые я хотел бы оговорить, потому что можно обращаться с материалом более или менее свободно, а можно говорить и нечто более строгое.
Например, сама постановка вопроса о том, что такое философия, является целой проблемой, потому что, с одной стороны, ответов полно, вы можете множество их найти у любого классического философа, но с другой стороны — чтобы я мог сегодня, в нашем времени, занимаясь философией, надо ответить на этот самый вопрос. Я прихожу к выводу, что есть такие области, через которые сама философия всегда проходит, от которых она себя отчуждает как от вида события, явления или знания. Например, историографическая философия или историография философии обычно связаны с годами ее развития — 2000 лет, 2500 лет, 10 тысяч лет — сколько времени философствование само присутствовало.
Другой момент — географический. Это то, что мы называем иногда “родиной философствования”, когда появляется отсылка к тому, откуда приходит сама философия. Это будет Египет, это будет Античность — Афины, это будет Древняя Германия — любая родина философии, возвращение куда должно обязательно состояться. Известна такая возвратная драма, характерная для немецкого философствования, драма возвращения к грекам.
Как дисциплинарный институт, как направление, как институт, который функционирует, — насколько он полезен обществу? Насколько он сам демократизован? Насколько он сам может представлять некоторый вид знания, который общество утилизует?
Если первый принцип — историографический, история становления философского знания — очевиден, как и отчасти географический, то дисциплинарный совершенно не очевиден, потому что такой институт, как философствование, трудно создать. То, что мы имеем в качестве академического истеблишмента ,— отчасти я тоже к нему принадлежу — не имеет никакого отношения к философии. Философия — это редчайшая, штучная специализация. Выяснить, насколько было совершено философией какое-то дело, достаточно трудно. Из советской философии, которая продолжала развиваться даже в самых трудных условиях, мы два-три имени назовем. Но не больше.
Это не какое-то несчастье, очень похожая ситуация на Западе. Я считаю, что, может быть, проблема не столько в элитарности или снобизме, просто мы выделяем само философствование в какую-то особую зону, где умирание, смерть философа играют громадную роль для его философствования.
Этот принцип действует и в рамках литературы. Философствование, как, возможно, и литература, — это такие события, которые всегда наступают post festum. Вообще это очень характерное отношение двух старых областей действия человеческого ума, которые ориентированы на post mortem, на ситуацию ухода. В конечном итоге, — я уже забегаю немного вперед — если мы возьмем литературоведческую теорию и критику и будем ими внимательно заниматься, то придем к выводу, что в 80% случаев речь идет не просто об авторах, которые состоялись: они благополучно умерли несколько веков или по крайней мере десятилетий назад. Это какие-то устойчивые имена. И литературоведение, как и всякая археология, стремится заниматься устойчивыми именами. Практически мы не имеем никаких литературоведческих событий — то есть исследовательских, в том числе и философских — в области современной философии или поэзии.
Поэзия для меня даже и к литературе не относится. Вероятно, это особый род экзистенциальной активности или деятельности, который даже не может быть включен в литературу. А литература в том виде, в каком я ее пытаюсь интерпретировать, это то, что мы можем назвать классической. Классической в том смысле, что умер не только автор, но и все контексты, которые мешают новому чтению. Странное сочетание: постоянное умирание всех окружающих контекстов дает возможность выйти на обнаженное, скажем так, чтение самого текста, возможность полностью его присвоить в качестве современного.
Филология как наиболее архаическая и памятливая наука стремится устанавливать всякие контексты, и в этом отношении она, конечно, находится в противоречии с философской работой, которая как раз очень сильно зависит от того, насколько эти контексты устранены. И редукция, освобождение от контекстов — одна из центральных задач философского опыта, в отличие от филологического, литературоведческого и даже критического, где восстановление контекстов, может быть, занимает центральное место.
Я же хочу сказать только о том, что характерна ситуация судьбы выдающихся писателей, ситуация судьбы выдающихся мыслителей — они во многом совпадают и почти ничем не различаются. Это неразличие ведет еще к тому, что мы замечаем, например, когда читаем Дьёрдя Лукача или нашего замечательного исследователя Лифшица с его необычной судьбой, когда читаем французского исследователя Жерара, и в целом, если вы возьмете самые крупные величины, которые существует в литературной критике, вы всегда найдете там несколько фигур: Рене Женаро дошел до того, что он вообще отрицает всякую литературу кроме Шекспира, Сервантеса, Достоевского, Ницше, Кафки и еще кого-то — больше литературы нет. Между прочим, в этом есть какая-то правда. Больше литературы нет. То есть та литература, которая не сложилась в качестве некоторого типового образца, где можно находить какие-то отношения и вырабатывать какие-то особые связи, которые позволяют этому образцу увеличивать, наращивать свое господство, и не существует. По сути дела, кроме этого мы ни с чем другим и не сталкиваемся, потому что все другие репутации находятся в переходном, терминальном, транзитивном состоянии, которое мы не можем никак точно ухватить. Возможно, здесь есть какая-то правда.
Двигаемся дальше. В том, что касается дисциплинарных различий: я думаю, что различия между философией и литературой тоже проходят по этому дисциплинарному институту. В рамках философии, например, существует философия науки, существует так называемая натуральная философия, сейчас прибавилась философия, связанная с мистикой или исследованием параэффектов. По сути дела, сегодняшняя неопределимость философии определяется еще и тем, что она складывается как некоторая историческая работа из целой группы каких-то сведений, которые якобы являются философскими. Есть специалисты по Канту, есть специалисты по Гегелю, по Гуссерлю. Есть специалисты по современным отраслям: философии науки, теории науки, теории методологии науки.
В любом случае, когда мы занимаемся установлением дисциплинарных различий, мы сталкиваемся с тем, что они усиливают так называемую специализацию, которая характерна и для литературоведческих институтов. Эта специализация ведет к накоплению знаний. Я не могу отвечать за литературоведение и за литературную мысль, поскольку она является подушкой и своеобразной учительницей жизни в области литературы. А вот в философии ее часть сведена просто к накоплению какого-то специального знания. По сути дела, философией как таковой заниматься чрезвычайно рискованно, очень трудно и фактически почти невозможно, потому что эта специализация постоянно оказывает давление, которое еще связано с тем, что происходит на Западе. Если мы возьмем группу французских мыслителей, включая Деррида или Фуко, то все они не ангажированные, это не истеблишмент, однако они добились признания. То же самое и с группой немцев, которые также добились некоторого признания вне дисциплинарных рамок.
Развитие преподавания философии как вида знания является доминирующим. Но, на мой взгляд, это к собственно философии прямого отношения не имеет. Более того, я думаю, что философия сегодня начинается вне дисциплин – и начинается везде и повсюду. Сегодня она не имеет определенного места, и гордиться тем, что занимаешься философией, сегодня не приходится, потому что философская работа достаточно сложна и не может быть связана со специализацией. По сути дела, философская работа связана с интегративными генеральными образами. Нужно становиться профессиональным дилетантом, все время нужно заниматься целостными образами, которыми заниматься чрезвычайно сложно и рискованно, потому что можно попасть под критику даже собственных коллег за то, что мало знаешь, мало читал и так далее. Ценность интегрирующего размышления принижена донельзя.
Это, кстати, характерно и для филологии: там, как я знаю, часто встречаются статьи, связанные с вещизмом, с материалом, который обрабатывается налегке со странным культом, который когда-то провозгласил еще Лотман: о том, что главное факт, теория ничего не стоит. Можно с этим согласиться, но когда вы читаете работы Лотмана, то все перевертывается, потому что теория у него имеет большое значение, а факты как-то не всегда имеют то значение, которое он сам декларировал. Я думаю, что все интуитивно, да и реально, знают эту ситуацию.
Она реально развивается, как и всегда, в худшую сторону, то есть чем лучше мы понимаем ее, тем хуже она нам кажется. Здесь мы еще сталкиваемся с проблемой кражи языкового пространства или кражи коммуникации. В то время, когда масс-медиа были недостаточно развиты, между философией и литературой еще существовали какие-то особые формы отношений и передачи смысла, значений и так далее. Сейчас масс-медийное пространство выступает в качестве навязываемого всем посредника, и поэтому часть литературного опыта полностью поглощается масс-медийным пространством. Там вырабатывается в какой-то мере и образ литературы. Это серьезнейшая проблема, потому что, с одной стороны, в этом есть и обреченность, что все стягивается в это пространство со своими законами, и мы не можем этому ничего противопоставить, потому что это механизмы, которые выходят за пределы наших креативных возможностей. Этому трудно противостоять, потому что этот процесс соответствует логике развития технологической революции, при которой мы присутствуем.
Масс-медийный характер таков, что мы сегодня не различаем писателей, даже тех, которые считают себя очень хорошими. Я не хотел бы, конечно, называть имена, у нас нет такой привычки, но можно назвать примеры двусмысленности писательских целей, задач, которая очень ясно просматривается. Можно взять некоторую тройку: Пелевина, Сорокина, Акунина. Здесь еще Толстая и целая плеяда писателей, которые явно обладают талантом, собственным обликом и которых мы сегодня называем современной литературой.
Как существует эта современная литература? Она не существует в рамках некоторой задачи, которая была бы связана с целями, лежащими во внемедийном пространстве. Эти медийные цели явно провозглашаются и описываются самой литературой. Нечто элитарное должно сопротивляться обобществлению коммуникационной развращенности и угрозе исчезновения каких-то содержаний. Напротив, этого не только не боятся, но идет розыгрыш всего масс-медийного пространства. И если в отношении Сорокина и Пелевина можно говорить о какой-то масс-медийной миметической активности, которая в какой-то мере ограничивает себя жанром, который был создан, то Акунин просто цинично (хотя если посмотреть с другой стороны, то ничего такого здесь, собственно, и нету) просто он провозглашает тот вид литературы, который должен соответствовать масс-медийности, и работает над этим. Я думаю, что здесь тоже есть какой-то очень значимый результат.
В любом случае ясно одно: отношение между философией и литературой сегодня не может складываться на том уровне коммуникации, который является традиционно принятым, устойчивым, - когда идет какой-то обмен текстами, когда есть сообщество, которое выясняет отношения между философией и литературой независимо от какого-то масс-медийного пространства.
Я вообще не говорю о внежанровой литературе, о той литературе, которая еще хочет признать себя особым слоем литературного опыта, в рамки жанров не укладывающегося. И вся эта литература тоже движется в масс-медийное пространство, чтобы исполнить свою роль укрепления этого пространства, его расширения.
Идет речь о том, что надо, наверное, отказаться от каких-то иллюзий, которые связаны с элитарностью, замкнутостью. Вероятно, необходимо вообще отказываться от устойчивых клише, раньше помогавших налаживать коммуникативные условия, при которых передача истины могла осуществляться без посредников. Но в данном случае посредник не только захватил все области применения знания, он еще начинает контролировать все зоны ответственности за тип знания, тип активности.
Основное базовое отношение литературы и философии всегда заключалось в следующем. Литература выясняет свое целеполагание через формы мимесиса, которые она принимает. Фактически литература занимается проверкой реальности. Литература — это единственный инструмент (во всяком случае в нашей культурной ситуации он очень долго был единственным), который создает целостные образы. Вероятно, философия все время опаздывала. Не осмысляя критически этот литературный опыт, она все время отставала. А что касается ситуации, которая нас очень волнует, этого литературоцентризма, который отрицает критическую составляющую, то можно сказать, что там, где философия институционально закрепляется, и там, где существуют разные формы критической мысли, это, конечно, соответствует ситуации демократического плана со своими правами и со своими особенностями развития. Я думаю, что один из критериев тот, что философия молча осуждается всеми гуманитариями. Она не признана самим гуманитарным цехом, и никогда это признание не получала.
Вероятно, это связано с той особенностью развития нашей культуры, что даже те люди, которые отстаивают общедемократические ценности, тем не менее в своей работе, интеллектуальной активности пользуются тоталитарными клише. Там могла бы выступить некоторая философская рефлексия, она могла бы помочь устранить несовместность между тем, что ты декларируешь, и тем, что ты реально делаешь, потому что во многих филологических работах я встречал эту тоталитарную привычку фактологией убивать любую мысль. Приемы, которые используются и передаются в литературоведческой традиции, являются на самом деле агрессивно антиинтеллектуальными. Таких текстов просто громадное количество.
Я думаю, что опыт Московско-Тартуской школы, с одной стороны, сыграл огромную роль, а с другой стороны, он абсолютно провальный, потому что работал на опережение и заместил собой громадное время философствования. Если сейчас вы берете работы Лотмана по Гоголю или работы Бахтина, — это не просто устарелые работы, это ошибочные работы. Фактически, приемы, которые использовались, для того чтобы познать какую-то реальность, реальность гоголевских сочинений, реальность, которая была характерна для Гоголя и для Достоевского, — это просто невозможно, нельзя так проектировать, пример – некоторые приемы хронотопии, не учитывающие имманентную структуру романов и других произведений Достоевского.
Вам, как и мне, кажется достаточным назвать полифонию и назвать Достоевского полифоническим писателем, но если вы откроете книжку и посмотрите, что у Бахтина называется сознанием, то вы, во-первых, не найдете там ответа, а во-вторых, он под сознанием понимает то, что можно назвать коллективным бессознательным. Это все от невнимания, от непридирчивости к тому, что делается в культуре. От того, что философию всякий раз нужно сделать самоделкой, ее всякий раз нужно выдумать самому, никогда не обращаться к специализированному профессиональному знанию.
Почему я привожу Бахтина, потому что это сегодня до сих нечто вроде иконы, которой просто никто не занимался, никто не слышал голоса против. Скромный тихий голос, относительно тихий голос Шкловского. Скромные увещевания Лихачева. Почитайте немножко. Может быть, не совсем верно так понимать. Я уже не говорю об академике Виноградове, который разрабатывал некоторые вещи, в корне противоречащие точке зрения Бахтина. Я не говорю о Бицилли, который создал теорию внутренней формы в романах Достоевского. Я считаю, что эта теория гораздо более аутентична, чем бахтинское наложение. Индивидуальный голос у Достоевского просто не выделяется, он находится в системе взаимоотношений, в которой один-единственный голос не имеет никакого значения, кроме как голосового, а совсем не так, что к голосу прикладывается какое-то сознание. Термин “сознание”, который там используется, выглядит достаточно странно, потому что он функционирует то на уровне бессознательного, то на уровне самосознания.
Вопрос же не в том, что работа Лотмана была неудачна, потому что она была не нужна, что это была какая-то ошибка, которая нас куда-то не туда завела. Вопрос заключается в том, что мы должны непрерывно над этим думать. Никакой литературоведческий анализ, никакие принципы школы не достаточны, даже там, где проекты в достаточной мере удались, как это было с герменевтическим проектом у Бахтина или семиотическим проектом Московско-Тартуской школы — это наиболее удачные по отношению к русской литературе проекты; есть и менее удачные: психоаналитические, например, которые отвергать с порога тоже нельзя. Ничего не отвергая с порога, надо обдумывать эти достаточно сложные связи, которые сегодня перед нами все четче и яснее предстают.
Единственное, что я могу сказать, это что я не очень хорошо знаком с западной литературой. Может быть, она обильна и богата, и там слависты движутся каким-то своим путем; может быть, там происходят какие-то события, от которых я удален. Я высказываю только свою точку зрения и свою позицию. Меня очень беспокоит то, что сегодняшняя работа в культуре связана с устранением некоторого опыта философии, с замещением его некими артефактами. Часть наших ведущих литературоведов и историков начинают напрямую использовать факты философии, без отдачи даже себе отчета в том, что собственно делается и зачем это делается. Происходит это в силу каких-то модных веяний и т. п.
Проблема заключается в том, что сегодня отношение философии и литературы должно быть проблематизировано, и проблематизировано именно с точки зрения того, что философия уже не может быть доминирующим членом в этой связке. Она не может говорить, что литература находится в некотором подчинении, что философия — это единое, а литература — это множественное, которое находится в таком несоединенном, необъединенном каком-то образе.
Можно приводить массу примеров, связанных с этой проблематизацией. Я думаю, что успехи исследований литературы на западе в 60—70—80-е годы связаны именно с проблематизацией этих отношений, а также с долгой традицией участия философского опыта в литературном. Этим мы гордиться не просто не можем, у нас нет такой традиции. И поэтому зона проблематизации открывается отчасти как зона конфликта между литературоведением и литературой – с одной стороны и философией – с другой, там, где литературоведение начинает само себя естественно рефлексировать и где оно может что-то опознавать и вводить проработку всех понятий, которые могут быть использованы в работе, в области образных систем. В том, что можно назвать значимой или классической литературой.
Каждый раз нам приходится вопрошать наше вопрошание об этом, о том, насколько хорошо нами может быть понята связь между философией и литературой. В одном случае у нас философия превращается в часть литературы, в другом случае литература исчезает как некоторый опыт под давлением концептуальной машины, которая предлагается философией. Иногда происходит взаимное уничтожение.
http://www.polit.ru/lectures/2006/07/28/podoroga.html